— Извините, пожалуйста.
— Ничего…
Его ссохшееся породистое лицо выглядело отрешенным. Самолет загудел и помчался по взлетно- посадочной полосе. А потом задрал нос и пополз сквозь воздушные сумерки. Промелькнули в иллюминаторе мелкие городские огни. Почему-то отчетливо виделось море, накатывающееся на берег.
Вероятно, теперь уже все позади. Лида вытянулась на теплом пластике кресла. Судорога отпускала. Завтра утром она, по-видимому, вернется домой и забудет об этом, как о нелепом кошмаре. Вероятно, главное — жить, как будто ничего не случилось. Ну а Блоссоп — что Блоссоп? — когда он ещё добредет до России. И потом ведь — это не что-нибудь, а Санкт-Петербург, город сутолоки, можно и затеряться. Ладно, пока оставим…
Лида чуть передвинулась, устраиваясь поудобнее. В самолете почему-то попахивало влажной землей, и примешивался раздражающий дым, как будто от плохой сигареты.
Тряпки, что ли, горелые, отвратительный запах.
Она открыла глаза.
Стюардесса стояла в проходе — приклеился к черепу спекшийся ком волос, а истлевшее платье свисало с костей, как у Блоссопа.
— Дамы и господа, наш самолет совершает рейс…
Лида рванулась.
Тотчас на колено её легла теплая человеческая рука, и сосед справа хладнокровно заметил:
— Не стоит… Не спешите, мадам. Нам — бежать некуда…
Он был прав. Лида видела, что в креслах сидят одни мертвецы. А покойник в кабине вдруг бросил штурвал и оскалился.
— Мы летим, ковыляя во мгле… — дребезжащим козлиным голосом запел он.
Начала сворачиваться и рваться обшивка салона.
Провисли жилистые провода.
— Закройте глаза, мадам. Полночь, — сказал сосед.
От него пахло серой.
Вдруг вспыхнуло солнце.
Самолет пробил облака и устремился в блистающее никуда…
МАЛЕНЬКИЙ СЕРЫЙ ОСЛИК
Первая ушла, как в песок, но, к счастью, деньги были. Треху выкинул Рабчик, треху положил сам Манаев, Рамоницкий, слегка покряхтев, добавил два желтых рубля и рубль мелочью, и, наконец, даже переживающий больше всех Федюша, покопавшись в карманах, выудил откуда-то сложенную в восемнадцать раз мятую обтерханную бумажку.
Вероятно, последнее, что у него было.
— Достаточно, — сказал Бледный Кузя. Из брезентовой клетчатой сумки, поставленной между ног, извлек два отливающих чернью фугаса с кривыми наклейками и, жестом фокусника перекрутив их в воздухе, очень ловко впечатал на середину ящика, застеленного рваной клеенкой. — Оп-ля!.. Кушать подано!..
— Ну, не томи, не томи, — умирая, простонал Федюша.
По землистому источенному потом лицу его, по полуоткрытому рту, из которого вырывалось мелкое и частое дыхание, было видно, что ему сейчас хуже всех. У него даже глаза запали, а обтянутый кожей нос, заострился, как у покойника.
Впрочем, и остальным было не лучше. Рамоницкий усиленно сжимал виски и они вминались под жесткостью пальцев, как гуттаперчевые. Рабчик, подвернув толстенные губы, ощерился, будто голодный медведь, да так и застыл, по-видимому, борясь с тошнотой. У самого Манаева катастрофически пересохло горло, а по спекшемуся твердому мозжечку царапал изнутри черепа острый коготь. Режущая боль отдавалась в затылке. Жить не хотелось. Прошла — вторая, и он сразу же откинулся на теплую стенку склада — прикрыв глаза, ощущая на лице горячее солнце. Надо было ждать. Просто ждать. Ждать — и более ничего. Он слышал, как Рабчик, сохранивший не в пример другим определенную бодрость, нудновато рассказывает Бледному Кузе о вчерашнем.
— Значит, взяли, как всегда, две и пошли к Николке. Федюша, конечно, сразу же отрубился. Положили его в николкину ванную, чтоб отдохнул. Появился Налим притаранил ещё полбанки. Потащились по такому случаю к Карапету. На площадке у Карапета Налим упал. И подняться не смог, оставили его у батареи. Карапет в свою очередь выставил одеколон. Раскололи Оглоблю и брательника, который к нему приехал. И Кошмара вдруг тоже выставила фунфурик. А когда вернулись обратно, то оказалось, что Федюша уже плавает на поверхности — весь в одежде, захлебывается и посинел. Кто пустил воду, до сих пор неизвестно. Кое-как вытащили его, тут он и сблевал. Метров, наверное, на пятнадцать, как бутылка шампанского. В общем, нормально посидели, только Налим куда-то пропал, то ли забрали его, то ли умер. Ни хрена с ним не будет, я думаю, обнаружится…
— Обнаружится, — подтвердил Бледный Кузя. И, судя по звуку, потер друг о друга мозолистые ладони. — Ну так что, мужики, до обеда валандаться будем?…
До обеда валандаться никто не собирался. Поэтому расплескали по третьей. И когда Манаев, проглотив пахучую отвратительную бурду, уже ставил баночку из-под майонеза обратно в ящик, то в желудке у него лопнул пузырь: растеклось мучительное тепло и кровь начала толчками перемещаться по телу.
— Хорошо-то как!.. — вдруг блаженным голосом сказал Федюша.
Манаев открыл глаза.
Было действительно хорошо. Яркое июльское солнце заливало дворик, огороженный глухим забором, над забором пестрела тенями и бликами листва тополей, доски, поддерживающие спину, были нагретые, в вышине белели вспученные облака, чирикала над головой какая-то птаха, пахло свежими стружками, заваренным столярным клеем: наверное, Бледный Кузя мастерил перед их приходом что-нибудь несущественное. Главное же — разогнулся коготь, царапавший мозг. Боль ушла. Распрямилась и зазвенела каждая жилочка в теле.
Живу, с облегчением подумал он.
Вероятно, то же самое чувствовали и остальные, потому что зашевелились, задвигались все сразу, устраиваясь поудобнее. Чиркнула спичка о коробок, поплыл, завиваясь, синеватый табачный дым.
— Благодетель ты наш! — с чувством сказал Рабчик. Он влюбленными глазами смотрел на Бледного Кузю. — Благодетель! Спаситель! Чтоб мы без тебя делали?… Мужики! Давайте за благодетеля!..
Звякнуло сдвинутое стекло, послышались возгласы: Молодец, Кузя!.. Выручаешь!.. Продолжай в том же духе!.. — Бледный Кузя кивал, расплываясь в улыбке. У него не хватало двух передних зубов. Но сейчас это внешность не портило, а наоборот делало его роднее и ближе.
Он сказал растроганно:
— Спасибо, мужики! Вот как я считаю, кто я такой? Я — доктор. Человек умирает, человеку плохо. А тут я достал немного и спас ему жизнь. Я — доктор, мужики. Я правильно излагаю?…
— Ур-ра-а-а!.. — завопил очухавшийся Федюша.
Но его тут же заткнули, потому что крик мог привлечь внимание. А Бледный Кузя, дождавшись тишины, с достоинством подвел итог:
— За врачей, мужики! — и всосал стакан мягким фиолетовым ртом, вокруг которого кучерявились три волосинки.
— Ур-ра-а-а!..
Третья бутылка таким образом тоже улетела. Но этого как бы никто и не заметил. Народ явно отмяк. Даже хмурый поначалу Рамоницкий, страдавший язвой и поэтому державшийся за живот, слегка расслабился, привалился к доскам сарая и, с шумом дохнув, заговорщически подмигнул Манаеву. Манаев ответил ему тем же. Они ещё с прошлого раза симпатизировали друг другу. Или, может быть, Рамоницкий