как короста, луна, вспухшая над горбатыми крышами, и багровы от загустелой крови кривые стены домов. Все было в красном — пульсируя и расплываясь оттенками смерти. Сладковатая сукровица вылизывала облицовку канала, и нарывные, гнилушечно-зеленые фонари проваливались в бездну проспекта. Там был мрак, откуда доносилось смрадное дыхание зверя. Сонмы обезумевших тварей сновали во дворах и в тесноте переулков. Кровяное затмение было для них привычной средой обитания. Слышался прерывистый хрип, почмокивание, царапанье быстрых коготков по асфальту. Хотелось тоже — разинуть пасть и испустить низкий рев, который бы обозначил здесь мое присутствие. Чтобы волна ужаса перевернула копошащуюся по закуткам мелюзгу, чтобы прыснула она во все стороны, как тараканы при свете, и чтобы, забившись в щели, притихла, чувствуя голод и нетерпение подлинного хозяина ночи. Я едва сдерживался, чтобы не зарычать, меня снова крепко подташнивало, и желудок, взбесившись, выталкивал к горлу желчную пену.
Вот почему, как отвратительную касторку, почти десять лет запихивают в нас скучноватую школьную классику. Лопай Толстого, принимай столовыми ложками Лермонтова и Пушкина, жри Тургенева, глотай Гоголя, Салтыкова-Щедрина, Достоевского. Это, может быть, и невкусное, но единственное лекарство от бестии, которая живет в каждом. Человек состоит из света и тьмы, добра и зла, бога и дьявола; в любом из нас непременно существует «оно», и его привлекает лишь красная сладость, струящаяся в артериях. Будить это «оно» опасно. Раз проснувшись, бестия уже не выпускает добычу из цепких когтей. Возвращение к человеческому существованию невозможно. Память — это расплата. Предупреждал же Валерик, чтобы я ни в коем случае не включал «зеленую лампу».
И вместе с тем я опять чувствовал удивительное освобождение. Точно распахнулась дверь тесной камеры и засинел вокруг невообразимый прежде простор. Тошнота прошла, желчная пена осела, как будто её и не было; испарения крови рождали теперь не муторность, а наоборот — прилив свежих сил. Хотелось двигаться, принюхиваться, идти по кисловатому следу. Хотелось снова слышать визг жертвы и рвать когтями живое теплое мясо. Доктор Джекил сейчас уже не казался мне таким отвратительным. Подумаешь, — слабый маленький человечек, удовлетворяющий свои нехитрые страсти. Запуганный обществом, вынужденный все время скрываться от суровой длани закона. Как он прятался и юлил, как он старался, чтобы никто не проник в его позорную тайну. Сколько мучений он принял, и как он в конце концов был все же настигнут неумолимой судьбой. Я даже испытывал к нему жалостливую симпатию. У меня самого ситуация была совершенно иная. Доктор Джекил, преображаясь в мистера Хайда, неизбежно становился изгоем; я же, став хищником, напротив, буду примером для подражания. Наподобие Аль Капоне, Джека- Потрошителя или знаменитого Диллингера. Эпоха со времен Р. Л. Стивенсона изменилась. Легенды теперь слагаются вовсе не о героях, а о преступниках. О них пишут романы, где они жестоки и романтичны, о них ставят фильмы, где они метко стреляют и любят красивых женщин, их показывает телевидение во время пышных и длительных церемоний. Я никуда не исчезну, я просто стану одним из них.
Кажется, я уже совсем успокоился, если не сказать больше; дышал я ровно, и единственное, чего я пока решительно не хотел, — это увидеть в зеркале свое истинное отражение. Я, наверное, не был ещё готов к этому. А потому, отворачиваясь и старательно опуская глаза, не рискуя даже случайно заглянуть в темную амальгаму, я подкрался к трехстворчатому трюмо в углу комнаты и закрыл его центральную часть боковыми створками.
Мореная фанера изнанки скрыла от меня — меня самого.
Я облегченно вздохнул.
А затем собрал раскрытые книги и, не соблюдая порядок, сунул их обратно на полку.
Больше я их оттуда никогда не сниму.
Выбора у меня действительно не было. Потому что свой выбор я уже давно сделал.
— Секундочку, — сказала Эля. Соскользнула с тахты и, изогнувшись, подхватила разбросанную на кресле одежду.
— Не смотри на меня сейчас, — попросила она.
Меня всегда поражало, как женщины меняются при одевании. Вот только что — беззащитность, доверчивость, детская, чуть ли не до слез, растерянность перед силой. И сразу же — отстраненность, сдержанность, не позволяющая даже напоминать о том, что было; высокомерие той, кого просят, к тому, кто по статусу своему должен просить. Платье облекает их, как непробиваемая броня.
Эля не составляла тут исключения. Она вжикнула молнией, одернула платье и, как по мановению пальца, стала совершенно иной: недоступной, будто впервые оказалась наедине с незнакомым мужчиной. Лишь помаргивание, более частое, чем всегда, выдавало смятение.
Я, впрочем, тоже успел натянуть футболку и джинсы. Хотя для меня одежда значения не имела.
— Повтори, пожалуйста, что тебе велели сказать…
— Они… в общем, они предлагают сдаться. Выйти из квартиры… в человеческом облике… сесть к ним в машину. Машина, я, кстати, видела, уже ждет. Тебе гарантируют жизнь, квалифицированную медицинскую помощь и, как сказано было, относительную свободу. Они велели особенно подчеркнуть, что ни сейчас, ни в будущем тебе ничто не грозит. Они рассчитывают на сотрудничество.
— Сколько их?
— Я говорила с двоими. Но их там, вероятно, гораздо больше. Они также велели тебе сказать, что скрыться все равно не удастся. Дом оцеплен, на крыше — они предупредили — специальное подразделение. Приказ — остановить тебя любой ценой…
Эля нервно щелкнула замочком на сумочке.
— Ну все, я — пошла…
— Сядь, — негромко, но внятно сказал я.
У неё подогнулись колени, и она плюхнулась в кресло, скрипнувшее сиденьем.
— Если ты оставишь меня как заложницу, они все равно будут стрелять. Это они тоже специально предупредили…
— Откуда они, как ты думаешь?
— Я не знаю… Но они сказали, что существует особая правительственная программа для таких, как ты. Работает уже не первый год, все будет законно…
— Да?
— Ну… они так сказали.
— Значит, других у меня вариантов нет?
Эля еле заметно пожала плечами.
— Сколько они ещё будут ждать?
— Минут пятнадцать…
Будильник, приткнутый в углу полки, отстукивал электрические секунды. Минутная стрелка дрогнула и накрыла собой часовую. Я почему-то не мог этого видеть. Пыльцы сжались сами собой. Пластмассовый корпус лопнул, и, как песок, просыпались из кулака мелкие шестеренки. Стукнула о паркет батарейка, взвизгнул штифт, проехавший концом по упору.
Эля пронзительно вскрикнула.
— Молчи, — сказал я. — Молчи, если хочешь отсюда выбраться. Боишься меня?
— У тебя — краснота в глазах…
— Не бойся. Сейчас ты меня не интересуешь.
Я тряхнул лапой, и осколки, врезавшиеся в чешую, брызнули во все стороны. Когти быстро втянулись и снова, как пять ножичков, вышли наружу. Я неудержимо, потрескивая хребтом, распрямлялся. Вот — разорвались тапочки, не вмещающие широкие плюсны костей, вот — точно пуля, вжикнула отскочившая с джинсов пуговица, вот — с пыльным треском вспоролись раздираемые грудным панцирем швы рубахи. Обвисли лоскуты рукавов, задрался воротничок, проткнутый костяным гребнем с шеи. Зазвенела кровь по всему телу, нерастраченной животной энергией заныли бугры мускулов. Кого они хотят задержать? Меня? Меня — кому не страшны ни пламя, ни вода, ни кованое железо?…
Грозный рык ночи перекатился в горле.
Мне было смешно.
— Мамочка моя… — с дрожью тянула Эля, скрючившись в кресле. Глаза — крепко зажмурены, судорожные кулачки — перекрещены на груди.
Она меня сейчас действительно не интересовала.