– Пока да. А как ваш помощник?
– Он создан, чтобы быть учителем. Он весь – восприимчивость, самоустраненность и улыбка. Спасибо.
– Что ж... – Передо мной чуткая изящная рука. – Сейчас я хочу попрощаться с вами, мисс Воронтозов. Берегите себя.
Я с удовольствием пожимаю его руку. Мне этого вполне достаточно. Я собираюсь проводить мистера Аберкромби до ворот и делаю шаг вслед за ним.
– Нет, нет! – говорит он. – Я еще загляну к мистеру Риердону. Новое помещение для приготовительного класса начнут строить со дня на день.
И он ушел. И не наступил ни на один палец, хотя его уход был не менее стремительным, чем появление.
«Только я», – пишет Мохи, ломает пополам свой новый карандаш и оделяет Блидин Хата и Блоссома, которым нечем писать, а в следующее мгновенье мой взгляд падает на самую высокую, самую устойчивую, самую островерхую, самую красивую башню из всех, какие мне приходилось видеть в приготовительном классе. Такую красивую, что я весь день оберегаю ее и, прежде чем взять пенал и уйти домой, оставляю на доске приказание старшим девочкам не трогать ее, когда они будут подметать пол.
Я работаю с малышами и упорно стараюсь овладеть хрупкими истинами, которыми владеют они, тем самым я приближаюсь к богу. Но душа моя по-прежнему не знает покоя.
О покой, снизойди на меня. Когда же воспоминания о Поле перестанут терзать мое сердце, когда оно смирится и свернется клубочком, как котенок на солнышке? И все-таки «молю: приди, приди»; я ведь знаю, что прощение будет даровано каждому, и мне тоже, и эта отдаленная перспектива, подобно отвлеченным утешениям проповедника, решает дело. У меня вновь появляется печальная привычка обливаться слезами, когда я сижу в Селахе и, забыв о кистях, предаюсь размышлениям. Но это слезы покорности, ярмо любви больше не будит во мне ярость. Я готова терпеть даже инспекторов. Я верю в добрые намерения каждого встречного, будто пронеслась очистительная буря. Былое смятение, былые страхи кажутся мне сейчас такими жалкими.
Я склоняю голову, которая меня так запутала. Я всласть оплакиваю всех, кого не понимала. И в один из ласковых, нестерпимо прекрасных летних вечеров наступает прозрение. Если бы только я могла продлить это состояние и выйти из Селаха очищенной. Но я знаю, что продлить нельзя и очиститься тоже нельзя, единственное, что остается, – это снова взять в руки кисть. Настала пора слез, как настает пора любви. Я погружаю хвостик сурка в желтую краску и рисую, как Вики. Потому что все малыши немного волшебники, и я невольно подпадаю под их чары.
«Когда я встала, – пишет Ронго, пританцовывая у доски и старательно нажимая на мел, чтобы всем было видно, –
я приготовилась идти
в школу.
И я торопилась,
потому что папа
был злой
он был сердитый».
Мы идем пить чай, внезапно выглядывает солнце, и старший инспектор замирает на лужайке. Игровая площадка испещрена желтым. Теперь я хожу пить чай только по таким случаям. Когда он здесь.
Его руки по-мальчишечьи засунуты в карманы, ноги широко расставлены. За стенами класса он совсем другой. Он всегда другой в другом окружении.
– Сколько в них энергии! – говорит мистер Аберкромби.
После чая я, конечно, провожаю его до ворот; он идет быстрым шагом и уносит пишущую машинку – его очередь. Полсотни малышей, конечно, тоже идут за ним до ворот.
– Я с тобой, ладно? – говорит Вики.
И я, конечно, говорю то же самое.
Мысленно. Он протягивает мне прозаическую инспекторскую руку и задает последний краткий деловой вопрос:
– Надеюсь, сейчас вы чувствуете себя лучше?
– Просто Великолепно, спасибо, мистер Аберкромби.
Я не могу позволить себе возомнить, что его частые посещения, выходящие за рамки служебных обязанностей, вызваны тревогой обо мне. Малейшее проявление сочувствия обратит в прах крепостные стены, за которыми укрыто мое «я», и тогда мне конец.
«Потому что, – пишет Ронго; пока она не научилась писать, я считала ее самой
прелестной девочкой маори, –
папа был злой
и я тоже была
злая потому что
папа был пьяный.
А потом он побил Ронго».