Но какие бы прозрения ни озаряли меня порой, письменные упражнения малышей иногда кажутся мне совершенно непереносимыми. Непосредственное общение – это костер. Пламя, которое перескакивает с одного полена на другое. Какое разнообразие форм: повседневная переброска словами из уст в уста, душевные контакты Вайвини и Матаверо, чувственные контакты Варепариты, зачавшей близнецов, и матери Ронго, заработавшей синяк под глазом, национальные контакты, благодаря которым появляется на свет новая раса. Но хотя я знаю, что такова жизнь, я не в силах стерпеть, когда при мне бьют человека, пусть мне самой случалось наносить удары. И я не в силах стерпеть одиночество, когда знаю, что двое возлюбленных вместе. Потому что общение, видимо, всемогуще, если только понять, в чем именно оно заключается и как его использовать в моей работе в классе и в моих книгах. Освобожденные от оков традиционного обучения, мои малыши только об этом и пишут. И они – мои самые трудолюбивые учителя. Может быть, я уже достаточно хорошо усвоила их нескончаемый урок и имею право применить свои знания на деле?
Это «нечто», передающееся от одного к другому... как оно неуловимо и как существенно. Как оно кружит голову и волнует кровь. Меня бьет дрожь, будто моя жизнь в школе, в Селахе и в саду – всего лишь разные проявления одной всепоглощающей страсти.
Что это такое? Можно к этому «нечто» прикоснуться пальцем? Есть у него ноги, колеса или крылья? Почему оно обладает такой сверхъестественной силой? И так необходимо? Должна ли невинность заставить себя подчиниться непоэтичным «законам жизни», чтобы познать это «нечто», выдержать его? «Чтоб жажду утолить, что день и ночь меня снедает».
Ощущают ли другие потребность в общении так же остро, как я? Или эта одержимость свойственна только мне? Может быть, она связана с тем, что «Ты да я» так и не состоялось?
Почта, наверное, уже пришла. Я прерываю стирку красноречивых рубашек Раухия, выхожу из прачечной и иду под деревьями к воротам. Кто знает, может быть, в ящике лежит письмо от Юджина, даже от него. Кто знает, может быть, там меня ждет общение!
Даже меня.
«Мамочка плачет, – пишет Ронго; целый день в школе она занята только одним: «Давай немножко потанцуем, совсем немножко потанцуем»; она изысканно одета во все желтое, черная шелковая головка причесана волосок к волоску, –
потому что папа
ударил ее по
лицу. Мамочка
идет к Нэнни
сегодня. Папа
сердитый».
Бывают дни, когда я не в силах преподавать, сегодня один из них. Оргия творчества, красок, музыки, чтения, пения, смеха, наше утлое суденышко качается на волнах и продолжает путь по синему морю в лучах яркого солнца. Но я в своей каюте «впадаю вдруг в тягчайшее унынье».
Хотя вечерами в Селахе, когда по низкой крыше барабанит летний дождь, моя кисть трудится достаточно усердно. В конце концов, мне было дано узреть смысл жизни, и не один раз. И каждый раз я понимала, что вижу.
Я тщательно прикрываю краски и кисти, чтобы уберечь их от пыли, которая падает с ветхого деревянного потолка, и заодно от пепла, который разлетается по комнате, когда я утром развожу огонь, потом поворачиваюсь спиной к двери, к любви, к себе самой и просматриваю готовые страницы. Внезапно я замечаю, что во вторую часть книги вкралось насилие, замаскированное и открытое. Оно сквозит в красках, в сюжете, в замысле и спаяно воедино с отзывчивостью и любовью. Что подумает старший инспектор? Я делаю эти книги для него, вернее, из-за него. Поймет ли он? А впрочем, так ли уж это важно? Цель достигнута. Ранние утра и поздние вечера, когда я отдаю кому-то самую важную, самую лучшую часть себя, – это тоже часы, полные смысла.
Однако мысль о подушке безжалостно изгоняет все остальные, и я еще раз закрываю за собой дверь. Тем не менее время, отданное желанной работе, незаметно оказало свое целебное действие. Я иду к дому, вдыхаю запахи лета и понимаю, что гроза миновала. «Чем дорожишь, о том не позабудешь».
На заре меня будит птичья болтовня в плюще, я потягиваюсь и, не поднимая головы, разглядываю сквозь занавески дальнего окна узор, расшитый черными ветвями дерева на фоне нежного юного неба, потом поворачиваюсь к другому окну, смотрю в сад и сквозь кружево листьев на поля за дорогой, на далекие холмы, на сумрачные, погруженные в печальные раздумья горы. День, который простирается передо мной, – тоже гора с гребнями усилий, с расселинами поражений и холодным снегом одиночества, а все-таки, как ни удивительно, я тоже частичка этой сияющей жизни и мне дарован еще один день.
«Папа, – пишет Блоссом, и в этот блаженный миг его пудовые башмаки никому не угрожают, –
уехал на грузовике стричь овец.
Он забрал
с собой одеяла
и. Он
забрал
матрац».
– Полно, малышка, – говорю я крошке Хиневаке; она положила маленькую голову мне на плечо и заливается слезами: у нее невыразимо тяжкое горе, но, к счастью, я знаю, что она плачет из-за своих ног. – Полно, малышка.
Я сажусь на свой низенький стул, устраиваю ее у себя на коленях и продолжаю заниматься с Таме. Он читает вторую часть моей маорийской книги об Ихаке, там рассказывается еще один эпизод из жизни маленького мальчика маори, и я, как беркут, высматриваю ошибки, которые допустила. Таме доходит до строчки; «Ихака, поцелуй на прощанье маму».
– Что это за слово? – спрашивает он.