Спустя короткое время в дом, который занимал гонец польского короля, постучал человек. Тихо постучал, осторожно, как будто вся Москва могла вдруг пробудиться и чутко прислушаться к этому стуку в дверь.
Корсак открыл сам. Он ждал — и стука в дверь, и человека, и послания, которое ему сунули в руки вкупе с несколькими монетами.
— Лошади готовы — скачи! — прошептал человек и скрылся в предрассветных сумерках.
Письмо, которое Корсак, взмыленный и грязный, доставил Сигизмунду, было таким же высокомерным и злым, как и послание самого Сигизмунда.
«Хорошо же ты умеешь перекладывать с больной головы на здоровую! — писал царь Иоанн. — Справедливые требования всегда были для нас священны, и мы уважали их. Но только в том случае, если они действительно были справедливы! А в данном случае ни о какой справедливости и речи нет.
Вступая в Ливонию, ты забываешь об условиях, заключенных между нашими предками. Ты посягнул на давнее достояние России! Ибо Ливония — наша, была и будет. Упрекаешь меня, будто я горд и властолюбив! Нет, все твои попреки пропали втуне, так и знай, Сигизмунд!
Совесть моя спокойна. Я воевал единственно для того, чтобы даровать свободу истинным христианам, казнить неверных и покарать вероломных. Не ты ли склоняешь короля шведского, молодого Эрика Вазу, к нарушению заключенного им с Новгородом мира? Не ты ли, говоря со мной о дружбе и сватовстве, за моей спиной сговариваешься с крымскими татарами?
Я знаю тебя с головы до ног — более о тебе мне узнавать уже нечего. Возлагаю надежду на Судию Небесного: Господь воздаст тебе по твоей злой хитрости и неправде».
В Новгороде много говорили о ходе войны — прежде всего потому, что кое-кто опасался: как бы царь Иван в самом деле не женился на сестре польского короля и не отдал Вазе новгородских земель. Впрочем, большинство, хорошо зная московского царя и его пристрастие к собиранию земель, этого не опасалось. Беспокоились только, не случилось бы большого военного поражения. Не пришлось бы в Новгороде отражать шведов или поляков!
— Удивительное дело, — сказал Вадим, обсуждая последние политические новости с питерскими друзьями за кофием, привезенным из Англии. — Некоторые вещи никогда не изменяются. Вот был у нас на улице, скажем, колбасный магазин. Как ни придешь туда, непременно там скандал — то сдачу не додали, то покупатель что-то не то сказал. Зловреднейшая бабка там за прилавком стояла. Потом этот магазин закрыли и открыли на его месте другой — женского белья. И продавцы там сменились, и товар совершенно другой — а атмосфера прежняя: покупатель во всем виноват, продавщицы кислые, товар лежалый… Ладно. Спустя несколько лет и этот, с позволения сказать, «бутик» прикрыли и устроили там кафе.
— Можешь не продолжать, — сказала Наталья. — Я догадываюсь. Пиво там одного сорта и дрянное, кофе жидкий, пирожные то мятые, то синтетические…
— Точно, — подтвердил Вадим.
— Хочешь сказать, что Ливония для России — такой же «магазин»? — спросил Харузин.
Вадим повернулся к нему.
— А разве нет? Всегда этот аппендикс у нас нарывает! Вечно им нужна независимость! Вечно они, видите ли, «Европпа». Помните, как раньше — приедешь в прибалтийскую республику, а там с тобой или не разговаривают, или нарочно покажут дорогу неправильно, чтобы ты блуждал по Риге до посинения? А как они русских в ресторанах обслуживали?
— Можно подумать, ты много сидел в рижских ресторанах еще при Совке! — фыркнула Наталья, для чего-то желая соблюсти объективность.
Вадим отмахнулся.
— Не я, конечно, а мама с папой рассказывали.
— Ну ладно, хорошо, — сдалась Наталья. — Обижала нас Ливония. Бедненькую большую Россию обижала маленькая злая Ливония.
— Увы, такова историческая закономерность, сказал Вадим. — Разве не в Латвии на месте концлагеря Саласпилс построили коттеджи для местных богатеев? Не в падлу им было растить молочных веснушчатых деточек в шортиках на костях латвийских евреев!
— Это, конечно, большая гнусность, — согласился Харузин. — Но вообще-то, ребята, мы с вами впадаем в расизм.
— Что поделать, — сказала Наталья. — Как темный эльф, могу признать: для нас самые злые враги — ближайшие родственники. Помните, какая обстановочка царила у темных эльфов? Чтобы занять какое-либо положение, нужно было пришить старшего брата.
— Кстати, о братьях, — совершенно некстати сменил тему Вадим, — где, хотел бы я знать, сам Севастьян Глебов? Настасья моя о нем не заговаривает, боится расплакаться, да и я уже начал тревожиться. Долго нет вестей.
— Напрасно ты думаешь, что Настасья так уж тревожится, — возразила Наташа. — Телеграфа еще нет, телефона — тем более. Люди годами могли не иметь известий друг о друге. Это ничего не значит.
— Все равно, — вздохнул Вадим. — Тревожно. Говорят, Мстиславский уже в Москву вернулся, а Глебова все нет…
— Приедет, — уверенно молвил Харузин. — Севастьян в рубашке родился, он — удачлив. Да и к тому же Иона с ним, а этот бездельник никогда не пропадет. Ушлый.
— На том и согласимся, — подытожила Наташа. — Не хочу думать о дурном!
Наталья пребывала в глубоких раздумьях о своем состоянии: ей казалось, что она снова беременна, однако уверенности в этом пока не было.
Оставив всякую надежду взять себе новую жену в Польше, Иван Грозный — может быть, нарочно, назло Сигизмунду, — обратил свои взоры на восток. Ему тотчас начали докладывать: у такого-то дочь красавица, такой-то породил прелестную девицу… Остановились на черкешенке Темрюковне, привезли в Москву, оглядели со всех сторон и окрестили. Старый митрополит Макарий был ее восприемником от купели и дал ей имя Мария.
Венчаясь с Марией, царь Иван не переставал сожалеть о несостоявшемся браке с сестрой Сигизмунда. Впрочем, она была хороша собой и в конце концов завоевала сердце державного супруга.
Но Мария не смогла заменить Анастасию. Черкесская княжна не была ни доброй, ни религиозной, ни кроткой. Душа ее была жестокой, как у дикой горской лошади, готовой укусить всадника, едва тот зазевается. Самоцветы и дорогие уборы должны были оттенять странную, диковатую красоту черкешенки, и она проявляла страшную алчность, собирая роскошные вещи и проводя часы перед зеркалами.
К платьям своим она велела пришивать куски цветной ткани или кожи, вышитые, расшитые драгоценными каменьями. «Дороже кожуха вошвы стали», — говорили об одеяниях царской жены и подражавших ей боярских супруг.
Красота и злобность Марии Темрюковны вызвали в Иоанне странную смесь чувств: новая царица поддерживала в нем дурные наклонности и была его верной союзницей в любых жестоких делах; здесь он находил в ней поддержку и за это ценил ее общество и беседу; но по-женски царица недолго пленяла царя, и он начал искать себе «утешения» на стороне.
Кроме того, Иоанн до сих пор помнил Анастасию. Равнодушный к Марии, не способной сравниться с тихой русской красавицей, Иоанн отправлял на Святую Гору Афон богатую милостыню в память своей первой супруги, «юницы», как он именовал ее.
И, что закономерно, все большее влияние при русском дворе начали находить родственники новой государыни, также лютые нравом и алчные сердцем.
По небу над Россией все чаще ходили зарницы, и люди поглядывали на них с ужасом, ощущая, как сжимается сердце от дурных предчувствий.
Глава третья. Бродячий фокусник