знал, скольких человек убил. Некоторые, возможно, и не умерли.
Потом его схватили. Он не знал, что купцов несколько. Он видел только одного и напал, не раздумывая, и на него навалились сзади и крепко намяли бока, а затем потащили в приказную избу. Там дело надолго не затянулось, поскольку вина была налицо.
Прошлые вины, по счастью, так и остались неизвестными, поэтому Георгий отведал кнута и был отпущен.
Он стал осторожнее.
В тридцать лет он начал скучать. И, заскучав, по русскому обыкновению принялся пить вино. Тоска от этого не проходила, только становилась глубже и ядовитее, но остановиться было трудно. Георгию все казалось: вот еще один стакан — и все беды его жизни растворятся сами собой, исчезнут, сменятся чем-то иным, веселым и радостным. И все это произойдет по волшебству, в единое мгновения.
Но чудеса всегда обманывали его. После вина не оставалось ничего, кроме долгов и головной боли.
Георгий сам не помнил, с какого времени начал считать себя сыном великого князя Московского Василия от несчастной запертой в монастыре Соломонии Сабуровой. Это представлялось ему так же естественно, как дыхание. Разве не родила его «монастырка», как попрекнула сироту одна женщина? И кем она была, эта болтливая баба, чье лицо давным-давно стерлось из памяти? Разве не звали его, как и того царевича, Георгием?
Бродяге этого казалось довольно, чтобы представлять себя законным наследником русского престола, на котором сидит теперь его взбалмошный младший брат, отродье незаконной второй царской жены Елены, бабенки развратной и лживой!
Постепенно у Георгия зрел особый план. Он достаточно долго бродил по разоряемым войной ливонским землям, где мародеру всегда есть, чем поживиться, чтобы знать: шведский король Эрик, польский король Сигизмунд, да и датский властитель, по всей видимости, тоже — все эти северные короли охотно поддержат претендента на трон Ивана Васильевича. Просто потому, что царь Иван с его алчностью, с его храбростью и притязаниями на северо-западные земли стоит им костью поперек горла. Может быть, Сигизмунд и Эрик и не захотят на самом деле возводить на престол какого-то самозванца, но вот устроить смуту на Московии — это им в самый раз.
А если будет поддержка скандинавских королей, то и Георгий может победить Ивана. Мало ли, на что рассчитывают Эрик с Сигизмундом! Георгий в состоянии внести свои идеи в их расчеты. Короли — такие же люди, как и все прочие, и кровь у них такая же красная.
С этими мыслями Георгий бродил по ливонским лесам и болотам. Он упорно, тоскливо представлял себе в мыслях свою «мать» — Соломонию Сабурову, не ту, которой она стала спустя годы, благочестивой, верующей, светлой, но ту, которой была сразу после пострижения, несчастной, оскорбленной до глубины души, выкрикивающей в лицо слуге своего коварного мужа, слуге, который посмел ударить ее плетью: «Господь все видит, Господь отомстит за меня!».
Разве не должен Георгий отомстить за свою мать, за ее унижение? Разве не будет наилучшей местью смещение с престола елениного ублюдка? Боже мой, Боже правый, Глинские! Да кто они такие, эти Глинские?
Никто из вельмож не был в Литве так знатен, силен, богат поместьями, щедр к друзьям и страшен для неприятеля, как Михаил Глинский. По слухам, его род происходил от одного татарского князя, который выехал из Орды к Витовту Литовскому.
Воспитанный в Германии, Михаил заимствовал многие из немецких обычаев. Некоторое время он служил Альбрехту Саксонскому. Завистники говорили, что он желал овладеть польским престолом. Клевета эта ширилась; впрочем, возможно, что она вовсе и не была клеветой.
Глинский со своими братьями, Иваном и Василием, уехал в свой город Туров, призвал родственников и друзей и попросил назначить суд для того, чтобы король Польский смог оправдать его от клеветы.
Московский великий князь, превосходно осведомленный о польских делах, прислал Михаилу своего человека и предложил через него защиту всем троим братьям Глинским — в России. Великий князь обещал им и милость, и жалованье. Глинские все ждали — что ответит им король; но польский король упорно молчал. Тогда они торжественно объявили себя слугами государя Московского — однако с условием, чтобы Василий сохранил за собой земли в Литве.
Лихие и умные, Глинские едва не захватили всю Литву под свою власть. Говорили, что они намеревались восстановить древнее Киевское княжество и сделаться там царями. В конце концов, Глинские были объявлены изменниками и даже содержались в цепях. И вот такая честь дочери Глинского, Елене, воспитанной в немецких обычаях, красивой и умной, но с кровью порченой, кровью литовской и татарской, кровью изменнической!
И после кого? После дочери добродетельного и простого боярина, после Сабуровой!..
Георгий скрежетал зубами. Он знал, что сын Глинской принесет России неисчислимые несчастья. Он рожден от слез нечастной Соломонии и ничего, кроме слез, не оставит по себе его царствование. В то время как Георгий даст отечеству покой.
Для чего была нужна Георгию власть — он и сам не знал. Ему просто хотелось явиться в славе, в царских облачениях, с венцом на голове, со скипетром в кулаке со сбитыми, окровавленными костяшками… А там — будь что будет! Лишь бы услыхать, как ахнет невидимая в золотом мареве, растворенная по всей необъятной Москве толпа. Лишь бы загремели по всей стране колокола. Лишь бы взревел соборный дьякон, открывая торжественное богослужение — венчание на царство нового царя, Георгия Сабурова…
А после этого, сделав еще один шаг, переступить порог Небесного Царства и упасть к ногам Предвечного Отца: «Я пришел, Отче, спаси меня!» И выйдет из тумана мать в одежде инокини, возьмет его за щеки прохладными ладонями и запечатлеет на пылающем лбу тихий, ласковый поцелуй.
В этих странных мечтах Георгий засыпал и просыпался, и снова видел перед собой трактирную стену, укоризненный взор трактирщика, и мятую жестяную кружку.
Затем ему на голову вылили несколько ведер ледяной воды, после чего унылый немец объявил, что выплатил его долги и требует, чтобы толмач ехал с ним на Москву.
И Георгий подчинился, приняв это за знак свыше.
Соледад, как оказалось, немного знала по-русски. Это открылось несколько седмиц спустя, когда путешественники уже достигали Новгорода. Завидев вдалеке маковки Юрьева монастыря, Соледад приподнялась, высунула лицо из телеги и медленно проговорила:
— Здесь живут мои враги.
Георгий вздрогнул. Содрогнулось все его тело, дрожь пробрала его до глубин естества, таким спокойным и вместе с тем зловещим тоном произнесла Соледад эти простые слова.
— Кто твои враги? — решился выговорить он.
Соледад неспешно обратила взор темных глаз с желтоватыми белками на своего спутника.
— Узнаешь, — сказала она. — Ты знаешь, что такое — иметь врагов. У тебя тоже есть враги.
Георгий яростно кивнул.
— Мой враг — тот, кто сидит на русском престоле. Ты понимаешь меня, Соледад? Царь. Царь Иоанн. Он отобрал у меня все. Мою мать, мою жизнь. Он занял мое место.
Соледад, не отвечая, тихо запела. Она вела странную, тягучую мелодию, и в этой песенке, у которой, казалось, не было ни начала, ни конца, звучало невероятное одиночество. Как будто ветер, долго летавший над выжженными солнцем полями, заблудился и оказался здесь, в неведомом краю, где каждая былинка кричит ему с земли: «Не прикасайся ко мне — ты чужой!». Оборвав пение, Соледад засмеялась. Она смеялась и смеялась, откидывая голову, и Георгий смотрел на ее нежное белое горло, на котором трепетал голубенький живчик. И самозванцу делалось страшно.
Немец разместился в трактире с большими удобствами. Он долго и непонятно кричал на хозяина, размахивал руками, каркал по-немецки, хуже десятка разозленных ворон, затем призвал толмача и накричал на него. Георгий сказал:
— Мой хозяин просит, чтобы клетки поставили на дворе и чтобы к ним никто не приближался. Те дива, которые в них скрыты, любопытны на взгляд, поучительны для ума, но весьма опасны, если случайно вырвутся на свободу.