запах в кабинете химии). Из мужского туалета настырно и промозгло тянуло старым табачищем. Сестры, коренастые, горластые, в грязных белых одеждах, бегали по коридорам на сильных, коротких ножках и стучали босоножками по линолеуму. Они даже не пытались уличать больных за то, что те курят, нарушая все правила. Пусть перед смертью порадуются, все равно им недолго осталось.
Среди этого бесконечного фестиваля страданий угасала прабабушка, всегда чистенькая и аккуратненькая старушечка с пожелтевшим, сморщенным личиком. Морщинки — и те лежали на нем аккуратненькими венчиками. Прабабушка улыбалась чему-то. Так с улыбкой и умерла — к вечеру того же дня.
Потом ее хоронили, с орденами, оркестром, выступающими от завода и двумя бывшими сослуживцами по полку (во время войны прабабушка была связисткой).
Долгое время Сергей полагал, что это воспоминание — самое жуткое и самоё «взрослое» в его жизни. И лишь оказавшись в чумном бараке в Новгороде 1561 года, он понял: у ада на самом деле не существует дна. Опускаться можно как угодно низко — все равно бездна под ногами останется.
«Где царство дьявола, там преизобилует благодать», — сказал ему Лаврентий.
Ни Лавр, ни ливонцы даже не удивились, когда заметили, что Харузин решил присоединиться к ним. Сергею было стыдно за свои мысли о ливонцах, о чем он, естественно, никому рассказывать не стал. Проглотил их, как какую-то отвратительную тухлятину, и постарался позабыть.
Ему поручили носить воду из ближнего колодца и из Волхова, и он по целым дням таскался с бадьями.
— Интересное дело, — сказал как-то раз Харузин, останавливая Лавра возле входа, чтобы передохнуть. — Насколько я помню, в Новгороде всегда были какие-то самоотверженные травницы, которые, несмотря на все меры против колдовства, изъявляли готовность услужить своим искусством. Куда они теперь все подевались? Неужели тоже вымерли от чумы?
— Может быть, — сказал Лавр. — Неси лучше воду, большая бочка почти опустела.
Лавр держался так, словно и он, и ливонцы, и Харузин неподвластны царству чумы и бояться им совершенно нечего. Он по целым часам сидел рядом с умирающими и разговаривал с ними, а ночевать устраивался сразу за порогом. Все-таки внутри было слишком душно.
На рассвете приезжала телега, запряженная старой, ко всему равнодушной лошадью. Казалось, животное прекрасно понимает, что происходит вокруг и обзавелось своего рода усталым цинизмом, который бывает свойствен немолодым сиделкам.
Двое мужчин с серыми лицами соскакивали с телеги и подходили к помещению старого склада. Эти мужчины тоже оставались для Харузина загадкой: они были до того, как чума сделала из них повелителей труповозки? Чем они занимались до чумы? И куда исчезнут, когда закончится бедствие?
Воистину, у эпидемии — собственная свита, как у настоящей королевы; и когда она удаляется, свита уходит вместе с ней. Неплохой сюжет для Андерсона. Кстати, Харузин не слишком любил великого сказочника. Еще в детстве его истории казались Сергею слишком печальными, слишком жестокими. Они исключительно умело причиняли боль. Может быть, поэтому в мультфильмах по «Стойкому оловянному солдатику» почти всегда изменяют финал? А «Соловей и Роза»? Да мало ли историй, вызывающих у ребенка слезы?
Сейчас, когда больные просили рассказать им «что-нибудь», Харузин никогда не прибегал к Андерсону. Что выбрать? «Оле-Лукойе»: «Этой мой брат, его зовут Смерть»? Нет уж, спасибо. Харузин предпочитал Гоголя — «Вечера на хуторе близ Диканьки» и «Вия», Пушкина — «Повести Белкина», а также, с некоторой адаптацией к эпохе, «Повесть о настоящем человеке» и «Как закалялась сталь».
— Давайте мертвяков! — кричали люди с телеги.
Хмурые, деловитые, они входили в больницу, и лежащие на полу следили за ними так, словно от них что-то зависело.
Служители вытаскивали умерших, сваливали их в кучу и уезжали. Харузину казалось, что это всегда одни и те же люди, но Лавр заметил: время от времени один из них исчезал и на его месте появлялся другой, похожий на пропавшего как две капли воды. Видимо, это была какая-то особая порода.
Меньше всего они напоминали гамлетовских могильщиков.
Тем утром, когда телега уже отъехала, какой-то человек, держа на руках тело женщины, побежал следом, крича:
— Забыли! Машу забыли!
Голова женщины удобно устроилась у него на плече — как, видимо, лежала она в прежние, более счастливые времена. Одна рука мягко, безвольно обвивала его шею, другая болталась. Почерневшее лицо скрывали завитки волос.
Телега уже громыхала возле поворота, а человек все шел широкими, спотыкающимися шагами и взывал монотонно, безнадежно:
— Машу забыли!
Потом, видя, что могильщики скрылись, не слыша призывов остановиться, он замер на месте, опустился на мощатую мостовую и склонился лицом над телом жены. Так и просидел до следующего утра, когда их забрали уже обоих. Даже мертвые, они не размыкали объятий — так их и уложили на самое дно телеги, а поверх накидали еще целую кучу.
Некоторые больные приходили сами. Это были люди, которые надеялись, что их родные избегут заразы. Вероятно, подобные случаи уже бывали. У Харузина не появилось возможности проверить.
Он почти не видел ливонцев — они постоянно находились внутри, что-то варили, вскрывали нарывы, перевязывали раны — и вытаскивали своих пациентов одного за другим в помещение, куда складывали трупы.
Штрик был страшно бледен. Он сделался похож на опарыша, белого червя, живущего в навозе. Его лицо опухло, глаза заплыли, губы ввалились и посинели.
Иордан высох, как палка. Он почти ничего не ел и от голода потемнел, а глаза его светились в полумраке, как у дикого животного. Это странное свечение поначалу пугало Харузина, но потом он привык.
Сергей решил просто выполнять все, что ему прикажут, и не задавать вопросов. Так было легче.
Ему показывали сундук, где обнаружилось чье-то полотно. Непроданное. Больше его не востребует заказчик. Наверняка мертв и купец, и тот, для кого он привозил этот товар. Полотно надлежало разорвать на полосы. И Харузин резал добротную чистую ткань, зная, что к вечеру она уже пропитается гноем и кровью. Ему было все равно..
Порой он начинал испытывать любопытство: сколько еще он продержится? Неужели действительно не умрет?
По утрам, сразу после того, как отправляли мертвецов, Лавр выходил к нему с бутылкой святой воды и давал пить.
«Вот мы верим в Бога, — думал Харузин, послушно глотая эту странно чистую, сладкую на вкус воду, — надеемся на Его милость и мудрость. И в то же время пьем какую-то водицу и полагаем, будто она нас от чего-то спасет. Разве это не суеверие? „Лютеры“ считают нас едва ли не идолопоклонниками».
Он улучил минуту и спросил об этом Лавра.
Лаврентий тихо засмеялся.
— У нас, конечно, полно разных святынек, вроде воды или обрывков ризы какого-нибудь святого человека. Бедные «лютеры»! Толкуют Священное Писание в меру своего человеческого разумения — и полагают, будто этого довольно. Sola scripta. Только Писание. Одно только Писание. А этого, знаешь ли, мало.
— Почему? — спросил Харузин. — То есть, я с тобой согласен. Заранее согласен. Ты мне объясни — почему, ладно? Чтобы я не только чувствовал, но и понимал.
— Ладно, — сказал Лавр. — Что ты, в самом деле, оправдываешься? Дух Святой действует в материальном мире через материальные предметы. Через вещи. Через прикосновение. Ясно? Ты можешь соприкасаться со святыней, когда молишься, но часто необходимо бывает самое обыкновенное физическое прикосновение. Это как Причастие. В нас действует Бог. В нас действуют святые. Ты ведь знаешь, что пасхальное яйцо не портится. Простоит целый год в шкафу и останется свежим. Хочешь, мы с тобой следующую Пасху освятим яйца, а съедим их только через год?