глаза, драгоценные шары. Запятнанные коричневыми дрожжами, твои щеки похудели. Твои клыки блестят. Твоя грудь похожа на цитру, звоны вращаются в твоих светлых руках. Твое сердце бьется в этом чреве, где почивает двойственность пола. Прогуливайся по ночам, двигая тихонько это бедро, это второе бедро, и эту левую ногу.
Царствование
В одно прекрасное утро, у народа очень кроткого, великолепные мужчина и женщина кричали на площади: «Друзья, я хочу, чтобы она была королевою». «Я хочу быть королевою!» Она смеялась и трепетала. Он говорил друзьям об откровении, о законченном испытании. Изнемогая, стояли они друг против друга.
В самом деле, они были королями целое утро, когда алые окраски опять поднялись на домах, и весь день, пока они подвигались в сторону пальмовых садов.
Детство
Этот кумир, черные глаза и желтая грива, безродный и бездомный, более высокий, чем миф, мексиканский и фламандский; его владения, дерзкие лазурь и зелень, бегут по морским берегам, по волнам без кораблей, у которых свирепые греческие, славянские, кельтические имена.
На опушке леса, — цветы мечтаний звенят, блестят, озаряют, — девушка с оранжевыми губами, скрестившая ноги в светлом потоке, который бьет ключом из лугов, в обнаженности затененной, перевитой, одеянной радугами, зеленью, морем.
Ламы, кружащиеся на террасах около моря, — дети и великанши, великолепные, черные в серовато-зеленом мху, — драгоценности, стоящие на жирной почве цветников и освобожденных от снега садиков, — молодые матери и старшие сестры с очами паломниц, султанши, принцессы походкою и торжественным одеяниям, маленькие иностранки и особы слегка несчастные.
Какая скука, час «милого тела» и «милого сердца!»
Это она, маленькая покойница, за кустом роз. — Молодая почившая мама спускается с крыльца. Карета двоюродного брата скрипит на песке. — Маленький брат — (он в Индиие, там перед закатом на лугу гвоздик, — старики, которые похоронены просто под насыпью с левкоями.
Рой золотых листьев окружает дом генерала. Они на юге. — Чтобы добраться до пустой гостиницы, проходят по красной дороге. Замок продается; ставни сняты. Священник унес ключ от церкви. Вокруг парка избушки сторожей пусты. Частоколы так высоки, что видны только шумящие вершины.
Впрочем, там нечего смотреть.
Луга восходят до деревушек без петухов, без наковален.
Шлюзы подняты. О распятия и мельницы пустынь, острова и жернова!
Волшебные цветы гудели. Склоны вала их убаюкивали. Животные сказочно-изящные кружились. Облака собирались в открытом море, созданном вечностью горячих слез.
В лесу есть птица, — ее песня останавливает вас и заставляешь краснеть.
Есть часы, которые не бьют.
Есть яма с гнездом белых зверьков.
Есть собор. который опускается, и озеро, которое подымается.
Есть маленькая повозка, которая оставлена в тростнике, или мчится вниз по тропинке, вся в лентах.
Есть труппа маленьких актеров в костюмах: их можно увидеть сквозь опушку леса на дороге.
И, наконец, когда вы голодны и хотите пить, есть кто-нибудь, кто вас прогонит.
Я — святой за молитвою на террасе, — как смирные звери пасутся до Палестинского моря.
Я — ученый в темном кресле. Ветки и дождь мечутся в окно библиотеки.
Я — пешеход большой дороги сквозь низкорослый лес; ропот шлюзов заглушает мои шаги. Я долго смотрю на грустное смывание золотого заката.
Я мог бы быть ребенком, покинутым на молу, уходящем далеко в море, — маленьким слугою, идущим по аллее, чело которой касается неба.
Тропинки суровы. Холмы покрываются дроком. Воздух недвижен. Как птицы и ключи далеки! Если и дальше так же, то это может быть только концом света.
Пускай, наконец, хвалят этот склеп, выбеленный известью, с цементными линиями рельефа, — очень глубокий.
Я опираюсь на стол, лампа очень ярко освещает эти газеты, которые я, идиот, перечитываю, и эти неинтересные книги.
На огромном расстоянии над моею подземною гостиною дома вырастают, туманы собираются. Грязь, черная и красная.
Безмерный город, ночь без конца.
Не так высоко находятся сточные трубы. По бокам только толща земного шара. Может быть бездны лазури, колодцы огня? Может быть на их поверхностях встречаются луны и кометы, моря и мифы.
В горькие часы я воображаю шары сафиров, металлов. Я — властелин молчания. Зачем просвету окошечка побледнеть в углу свода?
Жизни
О, безмерные дороги святой страны, террасы Храма! Что сделали с брамином, который объяснил мне пословицы? С тех пор оттуда даже и старые видны мне. Я вспоминаю серебряные и солнечные часы около рек, руку моем спутницы на моем плече, и наши ласки, когда мы стояли на долинах освобождения. — Стая багряных голубей шумит вокруг моих дум. — Здесь у меня, изгнанника, был театр, где игрались все великие драмы всех литераторов. Я вам укажу небывалые богатства. Я наблюдаю за историею найденных вами сокровищ. Я вижу последствия! Моя мудрость так же пренебрежена, как и хаос. Что мое ничтожество рядом с оцепенением, которое ожидает вас!
Я — изобретатель гораздо более почтенный, чем все те, которые мне предшествовали, чем даже музыкант, нашедший что-то в роде ключа любви. Теперь, мелкопоместный дворянин под скромным небом, я стараюсь растрогать себя, вспоминая о нищенском детстве, о годах, проведенных в учении, о том, как я пришел в деревянных башмаках, о полемиках, о пяти или шести вдовствах, о нескольких свадьбах, на которых моя крепкая голова помешала мне подняться до диапазона товарищей. Я не сожалею о моей прежней части божественных веселий: трезвый воздух этой бедной деревин очень деятельно питает мой жесткий скептицизм. Но, так как этот скептицизм не может отныне войти в мое творение, и так как, кроме того, я предан новому волнению, — я жду, чтобы сделаться очень злым безумцем.
На чердаке, куда меня заперли в двенадцать лет, я узнал мир, я расцветил человеческую комедию. В подвале я усвоил историю. На одном из ночных праздников в северном городе я встретил всех женщин