увидит солнца! Увидит его только тот, кому наплевать на смерть! Это говорит вам Хуан!
Он замолчал. Мы тоже притихли. Из крана сочилась вода, крупные капли со звоном разбивались о цементный пол. Каждый погрузился в свои думы – может быть, мысленно повёл счёт метрам, отделявшим его от поверхности земли, дням, месяцам и годам, проведённым в этой могиле, сооруженной по соседству с рекой, на берегах которой, верно, стоят деревья, растет трава, шепчутся жесткие шероховатые листья осоки, а по утрам поют птицы.
Хуан, сидя на тёплом полу, тихонько насвистывал какую-то песенку. Возможно, это была та самая песня, за которую он так жестоко поплатился. Может быть, слова её звали на подвиг, на большие, благородные дела во имя любви. Я посмотрел на Васю. Взгляд его был устремлён вниз, к цементному полу, по которому бежали ручейки воды. О чём думал в эти минуты Вася? Куда увлекли его мысли?
Раздался тяжелый вздох, и все взгляды обратились в сторону Амадея, пристроившегося на крайней скамье, возле самой стены. Старик сидел, низко опустив голову, ссутулившись, губы его быстро шевелились. Он, видно, молился и даже не заметил, что мы смотрим в его сторону.
«Попробуй уговори такого, как Амадей, что за жизнь надо драться, жертвовать собой! – подумал я. – Зачем это ему, если он давно уже вручил свою душу и тело в надёжные руки господа и пресвятой мадонны и уповает лишь на их милость!»
Было как-то жутко смотреть на Амадея, с головой ушедшего в молитву, на это жалкое обнаженное тело, как бы безмолвно вопившее о муках и страданиях, выпавших на его долю. Мне почему-то казалось, что моющиеся всегда просят всевышнего не столько о спасении души, сколько о том, чтобы он, великий боже, помог им сохранить накопленное добро и чтобы никто не потревожил их покоя. Глядя на тело Амадея, можно было, не рискуя ошибиться, сказать, что оно.прошло, как говорится, через все испытания ада и, следовательно, давно забыло об этом самом покое. Шрамы, впадины – там, где не хватало двух или трёх рёбер, следы швов и, наконец, отрезанные уши убедительно рассказывали печальную и страшную историю жизни этого человека. Тело старого итальянца являло собой открытую книгу мемуаров, написанную на понятном каждому из нас языке. Непонятна была только покорность Амадея. Непонятно было, почему этот старый, замученный человек с явным пренебрежением относится к нашему комитету и питает неистовую вражду к каждому, кто нам сочувствует.
Всё это выглядело странно. И потому, что Амадей казался загадочным, он раздражал не только одного меня. «Да, собственно, что в нём особенного? – думалось мне. – Вот рядом сидят другие люди, и на теле каждого можно увидеть следы жестоких мук и страданий, но ведь ни один из них не кажется нам ни скрытным, ни, тем более, загадочным!»
Я посмотрел на Васю и увидел на спине его между лопаток следы скальпеля. Не хирург, надо думать, водил скальпелем по телу Васи. Зачем бы хирургу вырезать эти десять полосок кожи, чтобы на спине образовался рисунок пятиконечной звезды? Долго, ох как долго звезда эта сочилась кровью, спина изнывала от боли! Много дней, наверно, не мог Вася ни лежать, ни поворачиваться, ни спать… А поди спроси теперь, что за шрам у него на спине, он, верно, отмахнется – и всё. Боль прошла, муки забылись, а спину свою он не видит!
Вот я и думаю: живуч человек! Силён человек! Велико человеческое терпение!
…В то время у нас уже было несколько источников информации; наладилась связь с другими цехами. Иной раз по утрам я отправлялся в уборную и там на стене находил какие-то мне одному понятные царапины. В ответ я оставлял на стене свои царапины. Так мы переписывались с соседним цехом, где работали гравёры по линолеуму. В линолеумном цехе было больше полусотни заключённых, и, чтобы не создавалось пробки возле уборной, часть из них по утрам водили в другой конец коридора. Таким образом, они были связаны с цехом оттисков, цех оттисков имел связь с цинкографией, с офсетным цехом, с цехом эстампов и так далее. Кое-что мы узнавали в бане. Мывшиеся накануне передавали нам какое-нибудь сообщение, сделанное скорописью, всегда на одной и той же кафельной плитке. Это случалось, я вам уже говорил, только раз в десять дней. В банный день двое наших дежурных заранее отправлялись в баню – вымыть полы, шайки, натереть до блеска краны, окатить горячей водой стены. Как правило, на эту работу шли члены нашего комитета. Никто против этого не возражал. Члены комитета знакомились с сообщением, сделанным на кафельной плитке, и передавали его содержание Васе.
Но самым лучшим почтальоном, часто приносившим нам важные сведения, по-прежнему оставался наш интендант Фогель. Каждое утро он, скрипя ремнями и сапогами, появлялся в мастерской, поздравлял нас с добрым утром и так же шумно уходил. Но теперь частенько после его ухода болгарин Иван незаметно поднимал с пола кусочек растоптанного хлебного мякиша.
И вот на следующий день после бани, когда Хуан рассказал нам о том, что он узнал в больнице, Фогель «принес» очень важное и для всех нас неожиданное сообщение. Вася долго и внимательно изучал извлеченную из хлебного мякиша пластинку, потом задумался над прочитанным и снова, уже заметно взволнованный, принялся перечитывать послание. Затем пластинка перекочевала к Шарлю.
Люди в цеху склонились над работой. С виду как будто всё шло по-прежнему; изменились лишь лица, а сердца наполнились нетерпением и тревогой. Все взгляды то и дело устремлялись в сторону тех немногих, что уже успели подержать в руках пластинку и, следовательно, знали, о чём сообщалось в послании. Когда пластинка оказалась на моем столе, у меня от волнения задрожали руки.
Из цеха оттисков сообщали, что к выпуску готовится серия русских денежных документов с изображением Ленина. Если хоть небольшая часть этого заказа попадет в цех оттисков, никто не станет её выполнять.
Это было обыкновенное сообщение, без призывов, наказов или каких бы то ни было советов. Заключённые из цеха оттисков не желали выполнять эту работу. Мы вольны были поступить по-своему.
В конце концов, сообщение, полученное из цеха оттисков, в какой-то степени казалось даже неожиданным. Ведь прошло уже немало времени с тех пор, как мы узнали, зачем нас держат в этом подземелье. Благодаря более или менее налаженной связи мы уже точно установили, что работаем на фабрике фальшивых документов, и всё же до сих пор не отказывались от работы. Правда, разговоры об этом возникали, но мы тут же решали, что нет смысла пока рисковать людьми из-за каких-то бумаг.
Меня этот вопрос долго не оставлял в покое. Хотелось, видите ли, понять, почему мы все, уже точно зная, для какой цели нас держат на этом предприятии, не отказываемся от работы. Отчего бы нам не собраться вместе и не плюнуть в глаза нашему коменданту?
Надо сознаться, что, рассуждая так с самим собой, я меньше всего думал о возможных последствиях. Когда Вася показал нам бланк консульского свидетельства и предупредил, что нам, возможно, прикажут выполнить эту работу, я, если помните, первый сказал, что мы не будем её делать, что мы должны отказаться от выполнения подобных заказов. Мнение Васи, заявившего, что пока нет смысла рисковать, было принято нами чуть ли не в штыки. Тогда нам казалось, что он просто не верит в наши силы. Только позже, когда Шарль и Али предложили внести в этот бланк поправки, только тогда я, можно сказать, по- настоящему понял, что нам надо действовать с умом. Ведь одно неосторожное, необдуманное движение могло привести к самым неожиданным и трагическим последствиям. И тут мне вдруг открылась вся наивность вчерашних утверждений Хуана относительно реки, которая в любой момент могла затопить наше подземелье. Возможно, где-то поблизости и протекала река, которой суждено было стать нашей могилой, но, чтобы избавиться от нас, начальству вовсе не нужны были столь сильные средства. Стоило только приостановить работу вентиляционных камер, как прекратилось бы поступление воздуха. Да мало ли как можно было справиться с обитателями этого подвала! Эсэсовцы умели уничтожать людей. О, этому их учить не приходилось! Мы были отрезаны от мира. Наше существование полностью зависело от высокого начальства, никогда нами не виденного. И этим обусловливалось всё. Настроение, желания, надежды, чувства и даже силы наши накапливались и тут же таяли, потому что над нами стоял жестокий и страшный (особенно страшный потому, что мы не знали, не видели его) дьявол, всякая борьба с которым казалась бесполезной, а может быть, и невозможной.
Порой мне начинало казаться, что Али был прав, когда спросил Амадея: «А зачем она тебе, эта жизнь? Чтобы съесть ещё двести мисок супа?»
Это нужно понять. Али – такой горячий, такой преданный работник комитета, даже он иной раз не видел выхода и ничего не мог предложить отчаявшемуся товарищу.
Однажды ночью нас разбудил Пророк. Он кричал во сне и махал руками, будто отбиваясь от чего-то. Вероятно, его мучил кошмар. И – странное дело – вместо того, чтобы пожалеть Пророка, успокоить его,