невзнос квартирной платы. И вот в тот день, когда он должен был предстать перед судом и объяснить, почему в течение нескольких месяцев не платил хозяину за комнатку, его вывели за стены тюрьмы, посадили в машину – и увезли… Несколько суток он летел на самолете – над Азией, Африкой, над Средиземным морем – и, наконец, очутился у нас. Шеф иокогамской тюрьмы, с такой лёгкостью согласившийся отдать Цоя нашему начальству, ничем не рисковал: ведь Цой – кореец. Станет ли тюремное начальство отчитываться перед кем-нибудь за исчезновение корейца? Да полноте! Правильнее будет поставить вопрос по-иному: кто станет тревожить самого шефа тюрьмы из-за какого-то корейца?
А здесь Цой был нужен, очень нужен! У этого двадцатитрёхлетнего парня пальцы были чувствительны, как у хирурга, подвижны, как у пианиста, талантливы, как у истинного художника. Он мог в полной темноте нащупать кончиками пальцев тончайшую паутинку, а если понадобится – и нарисовать на бумаге всю сеть, сотканную пауком, всю, до последней нити. Обычные перья или карандаши, пусть самые острые, ему не годились. Цой сам точил их каким-то особым способом. Когда-то он написал письмо любимой девушке на рисовом зерне… Мы не решились спросить, что было в этом письме,
Али попал к нам совсем другим путем. Его попросту украли на улице.
Вы не верите, что можно среди бела дня, на одной из шумных улиц большого современного города украсть живого человека? Эка невидаль! Сейчас подобные дела практикуются на каждом шагу, и методы похищения разработаны до тонкости.
Одна известная сыскная контора, например, ещё задолго до войны широко рекламировала во многих газетах Старого и Нового Света свой, фирменный, метод увода взрослых людей обоего пола среди бела дня, как говорится, на глазах у изумленной публики.
С их ли помощью похитили Али или как-нибудь иначе – мне неизвестно. Могу только сказать, что начальству нашему он был совершенно необходим, и вот почему: Али был среди нас единственным, кто без каких бы то ни было приборов, на глаз, или даже на память, наносил на бумагу, на линолеум, на металл или дерево любой однажды виденный им орнамент, рисунок, карту, со скрупулезной точностью сохраняя размер, цвет и интервалы внутри рисунка. О, такие люди, как Али, очень нужны были в нашем подземелье!
Не сердитесь, что я всё время отвлекаюсь. В подземелье это стало для меня необходимостью, привычкой: отвлекаясь посторонними мыслями, я как бы подгонял медленно ползущее время.
Наконец наступил момент, когда следовало проситься в уборную. Я поднял руку. Комендант подошел к глазку и спросил:
– В чём дело?
– Прошу вызвать конвой, мне надо выйти.
Кончится рабочий день, тогда и выйдете! Глазок щёлкнул.
Это было второе происшествие за тот день. Я посмотрел в сторону Васи, хотелось встретиться с ним взглядом, узнать, что он думает об этом, спросить – на нашем безмолвном языке, разумеется, – как понять неожиданный ответ коменданта. Но Вася сидел за своим рабочим столом спиной ко мне. Казалось, он даже не слышал, что комендант не выпустил меня из мастерской.
Вечером в коридоре, когда конвой принимал нас, чтобы доставить в камеру, мы поняли, в чём дело: комендант был новый.
Вы, видимо, заметили, что в рассказе я употребляю слова «утром», «вечером», «ночью». Но это, прошу пана, надо понимать только как условность, к которой я опять-таки привык. Так уж повелось в подземелье, называть время, когда нас вели на работу – утренним, часы после работы – вечерними, а время сна – ночным. Но сами мы не знали и не могли знать, что там, наверху – утро или вечер… Может быть, нас водили на работу как раз глубокой ночью, а возвращались мы в камеру-общежитие в то время, когда над землёй сияло солнце. В наших мечтах оживали зеленые дубравы и весело журчали ручьи – возможно, как раз тогда, когда на земле всё было сковано крепким морозом и покрыто густым снегом. Мы жили запасами знаний, привычками и представлениями, принесенными с поверхности земли. И хотя нас давно оторвали от неё, мы всё же продолжали чувствовать её дыхание, слышать её шум, обогреваться её теплом. Точно так же, как человек, у которого ампутированы ноги, иной раз нагибается, чтобы потереть занывшую пятку, так и мы, бывало, срывались со своих нар с мыслью о том, что на дворе уже день, что всё вокруг давно купается в солнечных лучах, а мы, ленивые сони, живём, не замечая всей этой волнующей прелести.
Вам может показаться, что я опять отвлёкся и увожу рассказ в сторону. Это не так. Мне почему-то трудно припомнить, как последовательно развернулись события. Всё смешалось у меня в голове.
Началось, кажется, с того, что, когда мы после работы подошли к камере-общежитию, конвоир, прежде чем открыть дверь, принялся нас снова пересчитывать. В это время один из заключённых – это был Отто, – как бы выражая общую мысль, сказал громко и отчетливо на чистом немецком языке:
– Кончай считать, скотина! Ты нам смертельно надоел!
Конвоиры – их, как всегда, было два – встрепенулись и от неожиданности отступили к стене. Наблюдавший за нами издали новый комендант подошел ближе и остановился. Целую минуту он разглядывал нашу шеренгу, стараясь найти виновного, и наконец, решил этот вопрос по-своему:
– Пускай нарушитель дисциплины немедленно выйдет из строя! Ну! Три шага вперед, марш!
Он надрывно кричал тоненьким, бабьим голоском, с придыханиями и присвистом в конце каждого слова. При этом он становился на носки и грозно потрясал кулаками. Как видно, ему казалось, что подобные жесты придают его голосу суровый тон приказа, а на деле получался отчаянный визг взбесившегося истерика.
Никто не вышел из строя.
Комендант остановился перед нами. Желая казаться спокойным, он заложил руки за спину, но это никого не могло обмануть: глазки его бегали по сторонам, останавливались то на нас, то на застывших у стены конвоирах; он громко, натужно дышал. Тем не менее, видно, он всё ещё надеялся, что нарушитель дисциплины подчинится его приказу и выйдет из строя.
Но мы продолжали стоять молча.
Как и во всякой тюрьме, офицерам подземелья запрещалось входить к заключённым с оружием. Ох, и жалел же, верно, об этом комендант! На мой взгляд, вид у него в тот момент был довольно жалкий.
Медленно тянулись секунды. Комендант повторил приказ:
– Три шага вперед! Ну!..
Он выпятил грудь, воинственно поднял руку – и вдруг… услышал смешок! Кто-то из заключённых тихонько прыснул. Комендант побагровел, сжал кулаки и сделал два шага по направлению к шеренге. Было в нём что-то от опереточного полководца – немыслимо комичное и нелепое. Раздался дружный взрыв хохота. Вероятно, впервые за всё время существования этих подземных коридоров и камер в них слышался смех. Нет, это был не смех, а именно хохот, с каждым мгновением становившийся всё громче. Отзвук его, словно воздушная волна огромной силы, разнесся по всему подземелью. Не знаю почему, но я не смеялся, хоть мне и очень хотелось вместе со всеми хохотать, издеваться над своими палачами, плевать им в глаза…
Этот смех испугал коменданта. Он схватился за кобуру, но, увы, она была пуста. Захлебываясь от ярости, он крикнул что-то солдатам, а сам бросился бежать по коридору к лестнице. Конвоиры принялись загонять нас в камеры, но в первые секунды никто и внимания на них не обратил. Заключённые продолжали хохотать. Кто-то пронзительно свистнул, и это почему-то ещё больше развеселило людей. Теперь уж вместе со всеми смеялся и я – невозможно было не смеяться. Стоявшие впереди меня Иван и Али хохотали громче других. А Цой крикнул вдогонку убегающему коменданту:
– Эй, береги шею!
Это замечание вызвало новый взрыв смеха.
Смеялся и Хуан. Прикованный к своей тележке где-то там, у самой земля, он сидел с высоко поднятой головой и трясся от хохота. Я посмотрел на него, и мне стало страшно. Вы хотите знать почему? Не знаю, как вам объяснить. Чтобы понять меня, вам самому следовало бы взглянуть на этот хохочущий обрубок, услышать, как гремела и тряслась под ним тележка, увидеть его глаза, в которых любой, пусть даже самый неопытный наблюдатель, мог прочитать протест обреченного, но.не потерявшего мужества, не смирившегося со своей участью сильного человека.
Встречаются, прошу пана, в нашей жизни такие явления, которые не объяснишь с помощью обыкновенного человеческого языка. Мы вот гордимся тем, что владеем несметным богатством – тысячами и тысячами слов. Это значит, уверяем мы себя, что можно обо всём рассказать, нарисовать с помощью слов