понял, что снять портрет или убрать стену он не может. Тогда он повернулся к нам, и мы увидели страшное, перекошенное от бешенства лицо, чем-то напоминавшее сову. – Кто это сделал? – зарычал он. Я вам уже, кажется, говорил о том, что по натуре я романтик. В ту минуту я верил, что искаженное лицо, сведенные судорогой руки и безумное рычание Кранца – достойная плата за наши страдания. Вероятно, в тот момент все сердца неистово бились от радостного возбуждения, от прилива горячей крови, от того чувства, которому ещё нет названия, но без которого невозможна настоящая борьба, потому что, как мне кажется, только тому, кто пережил подобные минуты, ведомо великое чувство ненависти.
Кранц бесновался, кричал, шипел, угрожал. Мы лежали на нарах и молча слушали эти вопли, словно они не имели к нам ни малейшего отношения. Но про себя каждый думал, что приход Кранца и всё его поведение до того момента, как он увидел портрет, говорит о том, что большому начальству сейчас не до конфликтов с нами: поступил, видимо, какой-то важный заказ, и необходимо любыми средствами заставить нас работать.
Эти наши догадки подтверждались ещё и тем, что Кранц хоть и бесился, хоть и неистовствовал, однако не уходил из камеры и не посылал за эсэсовцами.
Люди продолжали неподвижно лежать на нарах, делая вид, будто спят, и это доводило Кранца до исступления. Он топал ногами, орал и ругался. Это продолжалось долго, очень долго. Казалось, он уже не мог остановиться. Злоба и бешенство кипели в нём всё яростнее, казалось, ещё мгновение – и он бросится на нас. Я лежал на спине, смотрел в потолок и не видел Кранца, но мне почему-то представлялось, что изо рта его брызжет пена и сам он вот-вот вскочит на нары и начнёт кусаться.
– Если вы сейчас же не выдадите этого артиста, пощады вам не будет, так и знайте! Это говорю вам я, Кранц!
Мёртвое безмолвие, царившее на нарах, неожиданно было нарушено. Кто-то зашевелился, нары заскрипели. Мы невольно приподняли головы, рассчитывая если не увидеть, то хоть услышать, что происходит. Мне почему-то сразу показалось, что поднялись «капуцины» или, во всяком случае, один из них. «Они могут! – промелькнула в голове тревожная мысль. – Они на всё способны!» Мне стало холодно. Не помня себя, я вскочил и чуть было не сшиб с ног Кранца, да вовремя ухватился за края нар, всем корпусом повиснув над узким проходом, по другую сторону которого лежали «капуцины».
Да. Это был один из них. Он сидел на своих нарах, поджав по-турецки ноги, на лице его блуждала покорная улыбка, руки были молитвенно сложены. За спиной у него примостился на корточках его приятель. Против них в проходе стоял Кранц. Он молчал, жадно разглядывая обоих прохвостов, и, видимо, чего-то ждал.
Прошла, наверное, целая минута. Но вот первый «капуцин» подполз к самому проходу, туда, где стоял Кранц. Воровато оглянувшись по сторонам, он начал почти шепотом:
– Зачем же господин обер-ефрейтор обижает всех нас? Не правда ли… господин обер-ефрейтор и сам понимает… Не все же виноваты…
Он задрал голову, как бы ища поддержки у остальных обитателей камеры, но тут же понял, что это напрасно.
– Господин обер-ефрейтор знает, что… – Он продолжал оглядываться по сторонам, голосишко его дрожал от страха. – Господин обер-ефрейтор и сам прекрасно понимает, что не все виноваты… Не так ли?
– Господин обер-ефрейтор прекрасно понимает, что не мы рисовали этот портрет… Не правда ли? – подсказал второй «капуцин».
– Понимаю! Понимаю!.. – отозвался Кранц, одобрительно кивая головой.
Затем он повернулся и пошел к двери, чтобы позвать конвоиров. Это была грубая ошибка, обер- ефрейтору не следовало отходить от нар. Мы понимали: сейчас солдаты уведут «капуцинов», они окажутся вне досягаемости, почувствуют полную безнаказанность и мгновенно развяжут языки. О, они очень хотели этого. Один из «капуцинов» уже спрыгнул с нар, чтобы следовать за конвоирами. И вот, в то единственное мгновение, когда Кранц направился к двери, в проходе что-то грохнуло, загремело и заскрипело. В первый момент мы даже не поняли, что, собственно, происходит.
А произошло вот что. Сидевший на нижних нарах Хуан неожиданно бросился на пол, под ноги «капуцину». Тот споткнулся и упал. И мгновенно железные руки Хуана стиснули его горло. Послышался хрип.
– Отсюда не уйдешь, гадина! Отсюда тебя вынесут! – кричал испанец.
Два конвоира и сам Кранц бросились к Хуану, всеми силами стараясь оттащить его в сторону, но испанец так впился в «капуцина», что оторвать его не представлялось возможным. «Капуцин», в первую минуту онемевший от испуга, начал громко и протяжно визжать. Кранц приказал солдатам во что бы то ни стало вырвать «капуцина» из рук Хуана. Началось избиение. Вокруг сгрудившихся в проходе тел образовалось трехэтажное кольцо из человеческих голов и рук; все они тянулись в ту сторону, где Хуан один выполнял нашу волю.
Наконец солдаты одолели испанца. Его оттащили в сторону, подняли над головой и швырнули на пол, подальше от нар. Загрохотала тележка, к которой он был привязан. На этот раз они разделились: тележка упала возле самой двери и от сильного толчка откатилась под нары, Хуан лежал на полу, хрипло дыша. Неподалеку от него валялся полумертвый «капуцин». Кто-то плюнул на него с верхних нар. Кранц, разглядывавший «капуцина» – жив ли он, или уже испустил дух, – отскочил в сторону, ближе к выходу. Это было благоразумно: не ровен час кто-нибудь мог и на него плюнуть.
Конвоиры подняли с пола «капуцина» и бросили его на нары. Он сразу же очнулся, посмотрел вокруг диким взглядом и вдруг заревел, растирая кулаками грязь по лицу:
– Я только хотел просить… господина обер-ефрейтора… Я только хотел, чтобы господин обер-ефрейтор позволили мне… написать домой…
Лежавшие на нарах люди рассмеялись. Со всех сторон послышались ядовитые замечания.
– Попроси господина обер-ефрейтора, чтобы он поберег твою невинность, барашек!..
– Барашек-то барашек, только мордочка шакалья!
– Хитёр, бестия!
– Хуан поднялся, медленно, опираясь на руки, подполз к нарам, под которые закатилась его тележка, взгромоздился на неё и туго затянул ремни.
– Расскажи ещё какую-нибудь сказку! – сквозь зубы бросил он «капуцину» и показал ему кулак.
«Капуцин» испуганно оглянулся.
– Я ничего не знаю!.. – снова залепетал он. – Я ничего не знаю!.. Я не видел, кто нарисовал на стене портрет!.. Пресвятая мадонна подтвердит… Я ничего не видел, ничего не знаю!..
– Я нарисовал! – сказал вдруг Хуан, поворачиваясь в сторону Кранца. – Это моя работа!
И он протянул руку к стене, с которой смотрели на нас чуть прищуренные, чуть лукавые, искрящиеся теплом глаза.
Кранц стоял подавленный и угрюмый. Он взглянул на конвоиров, отошедших почему-то вглубь прохода и прижавшихся к стене. Это была, скажу я вам, жалкая картина! Кранц, без сомнения, понимал, что безногий испанец обманывает его, – но что он мог сделать?
А Хуан приготовился уже покинуть камеру. Он продвинулся ближе к выходу, окинул Кранца внимательным взглядом, словно прикидывал в уме, стоит ли ему довериться, и сделал решительный жест рукой. Кранц нагнулся.
Прежде чем открыться обер-ефрейтору, испанец, подражая «капуцину», с притворной опаской оглянулся по сторонам. Но нас это не встревожило: мы верили Хуану.
А он сообщил обер-ефрейтору шепотом, но так, что услышала вся камера:
– Я не один рисовал этот портрет! Мы – вдвоем… Второй лежит на верхних нарах, в самом углу!.. Вон там! И показал рукой на Михеля.
В этой сутолоке, среди невероятных событий, следовавших одно за другим, мы чуть было не забыли о Михеле, большая голова которого свешивалась с третьих нар в дальнем углу камеры.
Знаете, мне и самому подчас не верится, что всё это было на самом деле. В ушах звенит ещё голос Хуана, слышится, как гремит его тележка… Вот Хуан в последний раз обернулся… Скрип тележки доносится уже из коридора, она катится всё дальше и дальше… И в сердце надолго, может быть навсегда, остаётся