друзьями, которые издавна привыкли к моим эксцентрическим выходкам, знали о всех моих еще невнятных замыслах, не раз были свидетелями моих умственных взлетов, дерзаний, парадоксов и именно поэтому лучше других могли судить о душевном состоянии своего поэта. Кроме того, в Париже проживали в то время самые знаменитые скандинавские писатели, и я рассчитывал, что они не допустят, чтобы Мария осуществила свои преступные намерения и заточила бы меня в нервную клинику.
На протяжении всего нашего путешествия Мария вспыхивала по любому поводу и, если рядом не было симпатизирующих мне людей, обращалась со мной как с последним из негодяев. Вид у нее был все время озабоченный, взгляд рассеянный, ко всему равнодушный. На ночь мы останавливались в гостиницах, и я всегда гулял с ней, чтобы показать новый город, но ничто не вызывало у нее интереса, она ровно ничего не видела и не слышала, что я ей говорил. Мое внимание и предупредительность лишь тяготили ее, она тосковала. О чем? О чужой стране, где она столько страдала и где не оставила ни одного друга? Разве что любовника?
К тому же ее поведение свидетельствовало не только об ее полной непрактичности, но и о дурном воспитании. Таким образом жизнь опровергла ее деловую сметку, которой она так хвасталась. Она выбирала самые дорогие гостиницы ради одной ночи, требовала перестановки мебели в номерах, заказывая чашку чая, вызывала метрдотеля и подымала такой шум в коридорах, что мы получали унизительные замечания. Она пропускала лучшие поезда, чтобы поужинать в гостинице, когда нас все равно уже валил с ног сон, отправляла багаж не по назначению, и он застревал на каких-то дальних станциях, а уезжая, оставляла портье целую марку на чай.
– Ты просто трус, – отвечала она мне на все мои замечания.
– А ты – дурно воспитанная и бестолковая женщина.
Вот в какое увеселительное путешествие превратилась наша злосчастная поездка!
Но когда мы приехали в Париж и попали в круг моих друзей, которые не поддались ее обаянию, она потеряла почву под ногами, оказалась как бы в ловушке. Больше всего ее сердили отношения, завязавшиеся у меня с самым знаменитым норвежским писателем [29], который ко мне очень привязался. Она его просто возненавидела, потому что достаточно было одного слова этого человека, чтобы спор наш решался в мою пользу.
На банкете, устроенном для артистов и писателей, этот норвежский патриарх встал и произнес тост в мою честь как главы современной шведской литературы. Этим он вонзил нож в спину бедной Марии, которая в глазах своих бесполых подруг ходила в ореоле мученицы, жертвы брака с неудачным памфлетистом, пользующимся весьма дурной славой. Я испытал к Марии острое чувство жалости, когда увидел, что приветственные возгласы всех присутствующих, которые стали меня чествовать, просто раздавили ее. А когда оратор потребовал, чтобы я тут же обещал им прожить за границей не меньше двух лет, я увидел такое страдание в глазах жены, что не мог остаться к нему равнодушным. Чтобы ее утешить и дать ей хоть какой-то реванш, я ответил, что в нашей семье все важные решения принимаются вдвоем, чем заслужил благодарный взгляд Марии и симпатию всех присутствующих дам.
Но восхвалявший меня оратор никак не сдавался, он продолжал настаивать на моем длительном пребывании в Париже и предложил всем, кто разделяет его мнение, выпить «за то, чтобы господин С. прожил бы здесь не меньше двух лет!».
Должен признаться, что я так и не понял, почему мой друг проявил тогда такое упорство, хотя и уловил в этом отзвук глухой борьбы, которая шла между ним и моей женой по неведомой мне причине. Неужели этот человек знал больше меня, неужели в силу своей интуитивной прозорливости он сумел разгадать непостижимый для меня секрет, поскольку и сам был женат на женщине с весьма странным нравом?
И по сей день все это так и остается для меня загадкой!
Мы прожили три месяца в Париже, но жена моя чувствовала себя там не в своей тарелке, потому что вдруг обнаружила истинную цену своего мужа, всеми признанную и не подлежащую оспариванию. Она стала ненавидеть этот огромный город и не уставала предостерегать меня против «ложных друзей», которые рано или поздно принесут мне несчастье. Потом она снова забеременела, и я понимал, что нас опять ждет ад.
Однако сомнений в своем отцовстве у меня не было, поскольку мне казалось, что я могу точно определить число и даже сам момент зачатия, – я помнил все обстоятельства до мельчайших подробностей.
Как только мы приехали во Французскую Швейцарию и поселились в пансионе, чтобы избежать ссор по поводу ведения хозяйства, Мария сразу взяла верх, потому что я оказался в полном одиночестве и безо всякой защиты.
Она разыгрывает из себя сиделку при душевнобольном, тут же устанавливает связь с врачом, предупреждает хозяина и хозяйку пансиона и вводит в курс дела всю прислугу и даже постояльцев. Я загнан в угол, лишен общения с людьми моего интеллектуального уровня, способными меня понять. И за табльдотом она, этакая идиотка, отыгрывается за свои поражения в Париже и, не закрывая рта, изрекает все те глупости, которые я уже тысячу раз опровергал. И когда все эти мелкие буржуа из вежливости поддакивают ее бредням, я вынужден молчать, и это ее окончательно убеждает в своем превосходстве. Однако вид у нее измученный, нездоровый, словно ее подтачивает какое-то горе, и ко мне она проявляет настоящую ненависть.
Ей отвратительно все, что я люблю! Ей наплевать на Альпийские горы, потому что я ими восхищаюсь, она терпеть не может прогулки, она избегает оставаться со мной наедине. Она угадывает мои желания, чтобы им препятствовать, стоит мне по какому-нибудь поводу сказать «нет», как она тотчас говорит «да», и наоборот, одним словом, она меня всячески отвергает.
А я, оказавшись один, в чужой стране, был вынужден искать ее общества, и когда мы оба вдруг обрывали разговор из страха поссориться, я радовался хотя бы тому, что она рядом со мной и я не чувствую своего одиночества.
С того дня, как обнаружилась ее беременность, я посчитал, что могу свободно предаваться любовным утехам, однако она, не имея больше повода отказывать мне, все же придумывала всякие отговорки, дабы держать меня в повиновении. Заметив, что теперь, когда больше не надо было прибегать ни к каким ухищрениям, я стал испытывать подлинную радость в минуты нашей близости, она приходила в неистовство от того, что доставляла мне это наслаждение.
Она, видимо, считала, что это слишком большое счастье для меня, памятуя, что нервные заболевания чаще всего являются результатом воздержания и неудовлетворенности. Тем временем мое желудочное недомогание обострилось, я мог принимать пищу, только если запивал ее бульоном, а по ночам просыпался от нестерпимых резей в желудке и мучительных изжог, которые иногда удавалось унять с помощью холодного молока.
Мой высокий интеллект, отточенный широким университетским образованием, попросту разладился от постоянного общения с низменным умом, и всякая попытка привести его в согласие с интеллектом жены вызывала у меня спазмы. Я, естественно, пытался вступать в беседы с чужими людьми, но замолкал, как только замечал, что со мной говорят, как с сумасшедшим, не оспаривая моих мнений.
Таким образом, я вынужден был молчать в течение трех долгих месяцев. И тут я, к ужасу своему, обнаружил, что от отсутствия практики голос мой стал пропадать, и я потерял присущий мне дар красноречия. Чтобы хоть частично возместить это, я затеял переписку с друзьями в Швеции, но сдержанный тон их ответов, исполненных искреннего сочувствия ко мне, а также их покровительственные советы не оставляли сомнений насчет их оценки моего душевного состояния.
Она торжествовала победу, а я становился чем-то вроде расслабленного старца, и у меня начали проявляться первые признаки мании преследования. Одним словом, я впал в детство, меня буквально подкашивало полное бессилие, часами я лежал на диване, уткнувшись лицом в колени Марии, обхватив руками ее талию, как в «Пиете» Микеланджело. Я прижимался щекой к ее груди, называл себя ее младенцем, и самец умирал на руках у той, которая, став матерью, перестала быть женщиной. Она взирала на меня с улыбкой, то торжествующей, то ласковой – этакая нежность палача при виде своей жертвы. Паучья самка сожрала мужа после того, как он ее оплодотворил.
Во время этой моей агонии Мария вела таинственную жизнь. До обеда, то есть примерно до часу дня, она не вставала с постели. Затем она отправлялась в город без какой-либо определенной цели и возвращалась лишь к ужину, причем обычно с опозданием. Когда кто-нибудь ее искал, я отвечал: