шпионского приспособления, отделяющего его, Феликса, от мира сего, позволяющего подглядывать за этим миром со стороны, анонимно, не отдавая никому отчета в своих выводах. Больше всего на свете он боялся окончательных формулировок и предпочитал анонимность не столько из-за нерешительности и неуверенности в себе, сколько из-за страха, как бы не поймали с поличным.

Имена были розданы предметам вокруг. Каждый же паб назывался своим именем, и их вывески поначалу было трудно отличить от вывесок других лавок и магазинчиков, названных тоже не по предметам продажи («Обувь», «Галантерея», «Рыба»), а по именам их владельцев. Каждое место существовало именем владельца. Как и каждый паб существовал лишь для тех, кто в него ходил, и если человек в каком-то другом пабе не появлялся, этот паб для него как бы и не существовал. Все в Лондоне существовало лишь для тех, кто засвидетельствовал его существование. Лондон был неопровержимым доказательством объективности философии субъективного идеализма («Мир существует лишь постольку, поскольку я о нем думаю»). Город лежал как на ладони, открытый и видимый каждому, но эту ладонь нельзя было сжать, чтобы его ухватить: он не был единым, в нем не было центра, он разбегался, разбросанный по холмам десятками хуторов, живущих параллельно, сквозь друг друга, как призраки, живущие параллельно жизни тех земных обитателей, среди которых этот призрак поселился. Заверни за угол, и там будет совсем иная жизнь.

Он свернул в сторону лужаек и особняков Блэкхита. Паб «Белая лошадь» стоял у маленького пруда, окруженного вязами, как будто вырезанный ножницами кусок деревенского ландшафта. В рождественском венке из остролиста на двери, в собаке, крутящейся вокруг пруда с утками, в струйке дыма из трубы была такая буколическая театральность, что жалко было открывать дверь за кулисы, так сказать, и разрушать иллюзию. Однако дверь была выходом из тишины застывшего фойе в грохот и гам сценического действа. Кто бы мог подумать, что среди идиллической тишины пустынного пейзажа происходит такая разудалая попойка. В центре залы, как подмостки, красовалась барная стойка, выстроенная в виде квадриги с деревянным «балдахином» — неким подобием крыши. К этому шатру-шапито, подсвеченному яркими лампами-прожекторами, тянулись, тяготели, обращались взорами и пробирались поближе, сквозь толкучку, посетители. Этими хаотическими, казалось бы, перемещениями незримо руководили бармены за стойкой, тоже находящиеся в постоянном движении, ни на секунду не останавливающиеся в своей хорошо оркестрованной суете — в жесте рук, поворотах головы, перескоках от одной разноцветной ручки насоса- помпы марочного бочкового пива до очередной бутылки с экзотической наклейкой, висящей вверх ногами в батарее аналогичных бутылок — чтоб удобней было наливать волшебные в своей миниатюрности порции. Беспрестанное движение рук, плеч, головы барменов напоминало работу кукловодов, режиссеров этого спектакля, невидимыми ниточками управляющих посетителями. Тут был даже свой театральный звонок: у колонны над барной стойкой висел колокольчик — три удара, и последний шанс заказать напиток перед закрытием утерян. Спектакль закончен.

Когда Феликс вошел в этот вертеп, спектакль был в самом разгаре. Щурясь, Феликс оглядывал круговерть лиц, пытаясь угадать, кто же из этой пестрой толпы окажется Мэри-Луиза Вильсон (у Сильвы не было даже ее фотографии). Из небольших окон дутого стекла, полуприкрытых шторами из набивной, вроде парчи, материи, били лучи замороженного до голубизны света — снопами, выхватывая наугад участников этого действа и как будто охлаждая их лица — раскрасневшиеся, разгоряченные, ругающиеся, поющие, горланящие и интимничающие все вместе и одновременно. Тут происходила постоянная перемена костюмов: входя, люди разоблачались и вновь напяливали на себя, отбывая, шарфы и кацавейки, балахоны и полосатые пиджаки, кожаные куртки и телогрейки, твид и тряпье. В камине пылал огонь, и контраст в температуре внутри и вовне отдавал чуть ли не классовой рознью. У стойки толпились обычно мелкие банковские клерки и продавцы из торгового центра, обряженные по будним дням в чиновничью тройку с тюремной полосатостью. Но завсегдатаями были пенсионеры. Обычно они рассаживались в одиночестве — каждый на своем любимом месте, — нахлобучив на глаза свои клетчатые кепи дешевого твида, шляпы «федоры» грубого ворса и «пирожки» из поддельного меха, носом уткнувшись в кружки с элем, не выпуская из рук своей инвалидной палки — личного оружия, вроде рыцарской шпаги пенсионера. Каждый накачивался пивом постепенно — одна, вторая, третья; сколько, казалось бы, может выдержать пенсионная книжка, мочевой пузырь и подагрические ноги? И тем не менее, пенсионер вставал и с несгибаемой выправкой, не уклоняясь от прямой, соединяющей его кресло с барной стойкой, продвигался к очередной кружке горького эля. Жизнь кончается тогда, когда уже нет сил подняться и принести себе еще одну кружку пива. В этой жизни официантов нет — сплошное самообслуживание. Вечный слуга появляется лишь под самый конец, когда заведение закрывается на ночь (license time), чтобы проводить тебя к выходу.

Нечто от церкви есть в лондонском пабе в неурочные часы, где каждый молится в одиночестве над своей кружкой. Нечто от церкви и еще от школы: на стене висела черная доска, где мелом, как домашнее задание в школе, было записано меню (жареная треска с чипсами, жареные сосиски с чипсами, жареные морские гребешки с чипсами, жареный бекон и яичница с чипсами и просто чипсы), и на это меню глазеешь от нечего делать, зевая, как на скучном школьном уроке, извиняя отсутствие собеседников теориями о самодостаточности англичан и в общении и в литературе, отсюда — так мало переводной литературы, отсюда — такое, мол, нежелание заводить разговоры с незнакомцами и иностранцами. Залог, в каком-то смысле, либеральных свобод: тебе никто не лезет в душу со своими разговорами, идеями, моралью — оттого так мало поводов для конфликтов и революций, не так ли? Феликс уже который месяц периодически появлялся в этом пабе, но ни единый человек не обмолвился с ним ни словом, хотя по выражению глаз он догадывался, что они догадываются, что он догадывается, что они его знают. Однако в праздничной толкучке все эти рассуждения и построения рассыпались, как мелочь из карманов посетителей, расплачивающихся за пиво в толкучке.

Толкучка (как очередь в России) создавала видимость общения. Да и не только видимость. Даже нелюдимые пенсионеры-индивидуалисты, ветераны войны с красными носами картофелиной, сгрудились сейчас в одну шумную компанию вместе со своими старыми боевыми подругами, каждая — с лакированной сумочкой и на лакированных каблуках, посеребренные перекисью кудри-перманент делали их похожими на дорсетских овечек, они с размаху хлопали своих престарелых корешей по подагрическим спинам, «cheer up, love»[11] (иначе как «дорогуша», «любовь моя», «мой сладкий» и «сердечко мое» они друг друга не называли), и, опрокинув очередную порцию джина с тоником, начинали запевать про свой вариант синего платочка, когда дан приказ ему на Запад, а ей в другую сторону, а пилотам, прямо скажем, делать нечего. В промежутке шел спор до хрипоты, сколько стоило черное ирландское пиво «гиннес» до войны, и ругали «эту проклятую старуху Магги», виноватую в очередях на операцию по удалению катаракты и замене почек. Однако слушали они друг друга вполуха. Да и тройных ушей было бы недостаточно, чтобы перекрикивать шум голосов, звон кружек и грохот музыки в небольшом зальчике паба.

В углу наяривал популярные мелодии тапер за пианолой (своим электроорганным звуком опять же возвращая нас в церковь), а когда он удалялся на перерыв к стойке, пауза тут же заполнялась пластинкой из музыкального ящика «джук-бокс», откуда неслись душераздирающие каскады «тяжелого металла» и брейк-дансинга всякий раз, когда к этому автомату приближался бритый парень с кольцом в ухе и с кием в руках; он появлялся из алькова, где стоял бильярдный стол, и группа полуголых (в майках) парней с лицами оксфордских профессоров пыталась попасть стрелочками в мишень. Как только стрелочка вонзалась в мишень, на лице у «стрелочника» возникало на мгновение осмысленное выражение лица; тут же, однако, врубалась музыка, заглушавшая не только слова, но и случайно мелькнувшие на лице мысли. «Хорошо», — думал Феликс, пригубляя очередную кружку эля и чувствуя, как мысль отпускает и его душу, и его тело. «Хорошо», — повторял он, глядя, как в отсутствие местного гения пианолы площадку захватили два нетрезвых импровизатора из публики. Один изображал пение, другой изображал аккомпанемент: замотанный от башмаков до подбородка драным шарфом, он сморщивал резиновой грушей, а потом разглаживал, как надувной воздушный шарик, свое гуттаперчевое лицо в такт пению своего товарища, изображая при этом игру то на тромбоне, то на контрабасе или просто дирижируя руками. Его приятель у микрофона невероятно низким басом оповещал в куплетной форме публику о том, что тот подарок, который она в свое время отвергла, теперь она бы ни за что не отвергла, но теперь этого подарка он уже никогда не купит, потому что, отвергнутый, он пустился в запой и окончательно забыл, где этот подарок можно купить.

В ногах этой разнузданной толпы невозмутимо, как будто находясь в ином измерении, разгуливал гигантских размеров пес. Он явно не боялся, что ему наступят на лапу, что ему выбьют зубы. «Собакам вход

Вы читаете Лорд и егерь
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату