Мэри-Луиза (возвращая Феликсу очередную выправленную страницу из «Чумного города» Джона Вильсона, переписанную рукой Феликса в качестве перевода на английский «Пира во время чумы» Пушкина). «Чему тут удивляться? На протяжении столетий, фактически, держали эти острова в изоляции, а теперь обвиняют, фактически, во всех болезнях, актуально, иностранцев. Ксенофобы!» Феликс с ней соглашался. Завернутый в пледы, шарфы и кацавейки, он сидел в кресле, похожий на огородное пугало, и клеймил английские сквозняки, кладку стен в английских домах, где ветер дует не только сквозь рамы, но и сквозь половицы пола и даже через потолок; ругал англичан вообще. Мэри-Луиза вторила ему, едко заметив, что высшие классы воспитываются спартанцами и стоиками в частных гимназиях public school, где в дортуарах даже зимой не закрывают окон, так что снег валит прямо на подушку, а ванную заливают с вечера, чтобы к утру вода покрывалась коркой льда, и ты обязан окунуться в нее до подбородка, а если выскочишь, толком не окунувшись, — становись опять в длинную очередь: и за привилегию подобного спартанского воспитания родители платят бешеные деньги, в то время как рабочий класс хоть и не отапливает спальни, но греется под ватными одеялами и в результате простуживается от любого сквозняка, потому что нет закалки высших классов.

Выслушав эту чушь, Сильва сказала, что вопрос об отоплении спален и закалки от холода сейчас как-то, прямо скажем, малоактуален, поскольку небеса над столицей бывшей Британской империи как будто заностальгировали по колониальному прошлому и обрушили на зеленый английский газон индийско- аравийский зной. «Вместо того чтобы хаять англичан, выпил бы витамин C — помогает от простуды», — сказала Сильва. Но Феликс витамины принимать наотрез отказался. Он сказал, что витамины от простуды — это очередные шарлатанские штучки-дрючки субъективных идеалистов из британских медиков: делать вид, что настоящих лекарств от этой инфлюэнцы не существует и каждый, мол, должен помогать себе сам. («Типичный тэтчеризм», — сказала Мэри-Луиза.) Британские медики ничем в этом смысле, по мнению Феликса, не отличаются от советских, которые настаивают на разных прививках, вроде прививки от бешенства, чтобы отвлечь население или, наоборот, запугать в соответствующих политических целях: число бешеных собак на улицах Москвы росло пропорционально с делами космополитов и врачей-отравителей. И вообще эпидемии возникали регулярно с каждой волной массовых арестов. «Бешенство ведь как, по сути дела, проявляется?», — говорил Феликс, укравший эту мысль в действительности у Мигулина: «У заболевшего человека от малейшего шороха, случайного стука в дверь начинаются судороги. Каждый второй в стране вздрагивал от стука в дверь: думал, что наступила его очередь — что пришли за ним».

«Сколько тебе было, когда умер Сталин?» — с иронической усмешкой спросила Сильва. «Ты же был в том возрасте, когда еще под стол ходят и на горшке сидят — отнюдь не в ожидании ареста». В этой реплике Феликс уловил давно забытые нотки агрессивности. Московские нотки беспричинного раздражения и беспричинной склонности возразить, по-детски брякнуть что-нибудь противное, наоборот, вопреки. Он уже догадывался, что такого рода раздражительность и желание противоречить возникало у Сильвы всякий раз, когда рядом маячил Виктор, а ей приходилось делать вид, что ничего не изменилось, что разговор с Феликсом ей важен вне зависимости от того, есть ли рядом Виктор или нет. Но присутствие Виктора уже ощущалось в каждом разговоре. Его присутствие ощущалось и в самой квартире: ему уже была выделена комната. Комната пока пустовала, как бы запечатанная, в ожидании возвращения настоящего хозяина квартиры. Феликс же чувствовал себя узурпатором. «Ты не возражаешь переехать в угловую комнату?» — спросила Сильва, когда стало известно, что Виктор подумывает, не перебраться ли ему из шикарного не по карману лондонского отеля к Сильве на квартиру.

В квартире, до вселения туда Сильвы, явно проживало несколько жильцов: это был лондонский эквивалент московской коммуналки — меблирашка, с раковиной в каждой комнате, чтобы не бегать умываться каждое утро в общую ванную в конце коридора, куда выходили все двери комнат. Под «угловой» комнатой, куда переселился Феликс, понималась самая дальняя, по соседству с ванной и уборной, и самая маленькая в квартире, без камина, похожая на тюремную камеру еще и тем, что окна выходили во внутренний двор дома, отчего в комнате было полутемно. Феликс перебрался в комнатушку с демонстративным энтузиазмом: как бы поменявшись ролями с Виктором, он, с дисциплинированностью солженицынского Ивана Денисовича, стал раскладывать свой скарб по полочкам: смену белья, рубашки, пижаму с тапочками, бритву-станок и помазок у раковины, готовясь к отбытию тюремного срока, в изгнании, на периферии квартирного существования. В утренние часы, однако, в комнату бил солнечный свет, отраженный стеклом балконной двери напротив — через узкий двор. На балкончик этот с чугунной решеткой явно никто не выходил: дверь всегда была запертой, загроможденной барахлом и рухлядью — балкон использовали скорее как наружную кладовку и свалку. На этой горе барахла восседал голый мужчина. Манекен. Лысый — в смысле, без парика, с оторванной рукой, с винтами соединений в тазобедренных суставах, он сидел в одной позе: точнее, полустоял, перегнувшись через чугунную решетку балкончика. Спросонья могло показаться, что человек раздумывает, кончать ли ему самоубийством.

Феликс лежал на диване против окна в классической позе тяжелобольного с гравюры 19 века — всех этих туберкулезников и тифозных: откинувшись на подушках, одна рука свисает, чуть ли не волочась по полу, другая рука придерживает растрепанную, взмокшую от пота прядь на лбу. Приклеенный прямо над головой огромный глянцевитый плакат Иерусалима отражался позолоченным куполом мечети Омара на Храмовой горе в Феликсовых зрачках. Сам он не отрывал взгляда от окна, где был виден балкон напротив: в стеклах балконной двери отражался пейзаж, виднеющийся сквозь просвет в квадриге внутреннего двора. Это был выжженный кусок лужайки Блэкхита с одиноко стоящим пирамидальным деревом, похожим желтизной мелкой высохшей листвы на обшарпанную мечеть. Местное население, свыкнувшись столетиями с тем, что дождь пойдет если не сегодня, то завтра, инстинктивно отвергали идею искусственной поливки газонов, и лужайки обширных парков покрывались гигантскими оползнями жесткой клочковатой травы, выгоревших плешин, как тело зеленого монстра — язвами. На фоне этой «палестинской» картинки, странным образом накладывающейся своим отражением в лихорадочных глазах Феликса на Храмовую гору с плаката, сидел искалеченный манекен. Когда Сильва, обеспокоенная, что он полдня не появлялся из своей комнаты, распахнула дверь, он поманил ее к себе пальцем, взял за руку и, указав на отраженный пейзаж в балконной двери напротив, продекламировал: «Это был стольный град царства, лежащего средь безымянных морей, чьи башни и храмы восточного стиля своей пышностью смутили мне душу. При взгляде на них темно стало в глазах и ослабела память…» И оглядел Сильву близоруким, как при слепящем свете рампы, взором провинциального трагика.

Феликс находился — с перерывами на полусон и полузабытье — в бреду лихорадки больше суток, и, пока сам он не объявил ей, что окончательно пришел в себя, Сильва не могла понять, разыгрывает ли он ее или же действительно бредит. Так дворовые дети любят друг перед другом изображать идиотов: встают, искорежив свое тело, опустив одну руку до земли, а другое плечо задрав до уха, склоняют дегенеративно голову набок, из полуоткрытого рта вываливается язык, глаза закатаны до белков — и мычат. «Прекрати немедленно!» — визжит, высунувшись из окна, мамаша, заметив придурочное гримасничанье своего сына, — «вот защемит тебя судорогой — так и будешь ходить всю жизнь дегенератом». С той же истеричной настойчивостью пыталась вытащить своего квартиранта из объятий бреда и Сильва, чуть ли не тряся Феликса за плечи, часами просиживая на краю его постели, сжав его руку в своих ладонях и выслушивая его хорошо выстроенные кошмары.

Ему мерещилось, что они бегут с Сильвой, взявшись за руки, по холмам Иерусалимским, совершенно голые, и Феликсу приходится прикрывать свой член рукой, чтобы он не трясся глупо и неприлично с каждым шагом. Может быть, из-за этого он отстает от Сильвы. Кроме того, в босые ноги впиваются колючки, жжет пятки раскаленная на солнце каменистая почва — короче, Феликс задыхается и начинает отставать. Но, оказавшись позади Сильвы, догадывается, почему ему за ней не угнаться: зад у Сильвы лошадиный, с черным, как вороново крыло, хвостом и крутыми ягодицами. Феликс, в последней безнадежной попытке соединиться с ней, пока она окончательно не превратилась в лошадь, нелепо прыгает вокруг, стараясь вскочить на нее, но она, резко остановившись, выгнув шею, оглядывает его хищным и жадным, но одновременно презрительным взглядом. В висках у него стучит, или это стучит ее копыто о камень. Он видит из-за гривы ее напрягшийся сосок, и, когда он снова пытается взобраться на ее круп, она брыкается: копыто ударяет ему прямо в висок, и он падает, больно ударившись затылком об окаменевшую подушку.

А в окне вверх по холму двигался негр с гремящей мусорной тачкой. Навстречу ему толкал инвалидное кресло с трупом родственника слезливый идиот. Стали заколачивать входную дверь квартиры: ввиду того, что Феликс, как эмигрант, чужак и зачумленный, не имеет права общаться с внешним миром,

Вы читаете Лорд и егерь
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату