очках с железной оправой, в застиранной синей юбке и заштопанной шерстяной кофте домашней шотландской вязки. Она, собственно, и была всю жизнь уборщицей — мыла полы в чужих домах, была у всех на побегушках, прислуживала всю жизнь отцу, когда тот был здоров; а когда впал в маразм, провела при нем всю остальную жизнь сиделкой.
В возрасте шестидесяти шести лет (рассказывала она, поблескивая выпуклыми очками) он забросил дела своей паствы и стал готовиться к паломничеству в Иерусалим. Однако врачи запретили ему (слабое сердце) столь опасное и изнурительное путешествие. Отец Вильсон был, однако, непримирим. Поскольку (сказал он) смысл всякого паломничества — в духовном опыте и упорном преодолении расстояния на пути к святым местам, он готов совершить это духовное паломничество от Денхолма до небесного Иерусалима, совершая круги вокруг своего дома и молясь в промежутках во время остановок. Каждое утро он выходил за дверь с котомкой и посохом в руках, совершая ежедневный обход своей башни, всегда держась направления на Восток, в сторону Иерусалима (то есть против солнца). (Стоит, кстати, припомнить, что наш российский, раскольнический патриарх Никон ввел хождение вокруг аналоя, в чине крещения и венчания, против солнца, тогда как ранее было принято движение в обратном направлении, „посолонь“, и это кощунственное нарушение обряда противники Никона считали дьявольским наваждением.) Каждый день старик Вильсон преодолевал положенное количество миль, с коротким перерывом на обед. В этом паломничестве его всегда сопровождала верная дочь Дженнифер, с валокордином наготове на случай сердечного приступа. Сущим проклятием в ходе этого религиозного испытания были перерывы на обед под открытым небом. Как всякая шотландская семья той эпохи, семейство Вильсонов было весьма неприхотливо в быту. Лишь в прошлом году, сказала Дженнифер, к дому подвели водопровод; о горячей воде и до сих пор речи не шло. Отапливался дом одним-единственным убогим камином. Однако, учитывая особенности шотландского климата, пикник с хагесом и вареной репой в осенние дни на берегу шотландского лоха вряд ли придется по сердцу даже самому неприхотливому из шотландских стоиков, вроде Дженнифер Вильсон.
Неповторимы в своем блистательном величии холмы и озера вокруг Денхолма — стоит лишь на мгновенье выглянуть солнцу. Глаз тут же замечает, как воркует дикий голубь и белая коноплянка, как черный дрозд суетится среди деревьев, как через поле, покрытое июльской ромашкой, пробирается шотландский платок и синяя шляпка. И над священной Шотландией как сновидение проносится Суббота. Но мгновения эти редки настолько, что, бывает, неделя за неделей проходит без небесного просветления, когда невозможно различить границы между холмами земными и тучами небесными, слившимися воедино в потоках дождя, заставляя нас вспомнить библейские дни до введения Создателем шестидневной рабочей недели. Добавьте ураганные ветры со снегом в зимние месяцы, и можно себе представить отчаяние Дженнифер Вильсон на последнем этапе паломничества, когда ее безумный отец располагался под дождем и снегом на голых камнях, чтобы приступить к скромной трапезе паломника.
Всякое паломничество, однако, имеет конец — хотя бы географический. В один прекрасный день отец Вильсон сверился со своими геодезическими расчетами и торжественно объявил своей дочери: „Ну вот мы и прибыли в Иерусалим“. Радости Дженнифер не было предела. Но не тут-то было. „Не знаю, как вы, дочь моя“, — добавил священник, — „но я решил здесь и остаться, чтобы провести остаток своих дней в Святой земле. Вы же вольны возвратиться в Шотландию“. Он вошел в дом и остальные четыре года до своей смерти не выходил из своей комнаты, воображая, что сидит в Сионе у стен Иерусалимских. Кроме Псалтыря, он, в минуты отдохновения, читал единственно достойное, с его точки зрения, литературное произведение — драму в стихах своего двоюродного деда, Джона Вильсона, под названием „Чумный город“, „The City of the Plague“.
Оставалось лишь ахать и поражаться энциклопедичности этой шотландской тетки с лицом уборщицы в холодной башне с глинобитным полом и дымящим, коптящим камином. Она слышала и о Пушкине, без всякой, естественно, связи с ее двоюродным прадедушкой, Джоном Вильсоном („Push-kin, hey? Near kin to us because of John Wilson?“[12]), потому что у отца-священника была довольно обширная библиотека и недурной литературно-семейный архив. Эта обманчивая простота чужеродных лиц! И искаженная географией перспектива литературных репутаций. Джон Вильсон в русской литературе — лишь примечание к поэме Пушкина „Пир во время чумы“. Но в пушкинские времена — точнее, во времена Вордсворта — в литературных кругах Лондона и Эдинбурга Джон Вильсон, как излагала его двоюродная правнучка, был фигурой номер один. Он был редактором крупнейшего литературного журнала той эпохи „Блэквуд“. Он был профессором на кафедре моральной философии Эдинбургского университета. Он был пророком литературных репутаций. Он создал легенду и миф вокруг имени своего друга Томаса де Куинси (автора нашумевшей „Исповеди курильщика опиума“), он был фанатичным поклонником и младшим другом великого Вордсворта (который и познакомил его с де Куинси). Его пародийной стенограммой разговоров с великими современниками (Джеймсом Хоггом, Локкартом и др.), Noctes Ambrosiane, подписанной пародийным псевдонимом Кристофер Норт, зачитывались все дома Шотландии. Там, кстати, есть любопытное рассуждение об изгнании добровольном и вынужденном. Этот Джон Вильсон (Кристофер Норт) явно недолюбливал эмигрантов.
Излагая все это, семидесятилетняя Дженнифер Вильсон, как энтузиастка-школьница, порхала вниз и вверх по этажам в поисках собрания сочинений Джона Вильсона, Esq., автора поэмы, которую мы помним лишь благодаря Пушкину.