закутанным в ауру слов. Так вот я тебе скажу: Англия занимает первое место по количеству слов на каждый сантиметр топографии. Тут буквально шагу нельзя ступить — обязательно растопчешь чью-то личную жизнь трехсотлетней давности, спичку нельзя зажечь, растапливая камин, — непременно отправишь на костер чей-нибудь манускрипт».

«Откуда ты все это знаешь?»

«А кому об этом еще знать, как не мне, переводчику „Пира во время чумы“? Кому? Пушкину? Кроме того, я здесь уже год. Надо же себя хоть чем-нибудь развлекать. Не скорбеть же круглые сутки о том, как ты там страдал в лапах советской пенитенциарной системы. Кстати, не забудь, что сегодня в этом доме тебя будут приветствовать все те, кто именно этим и занимался: круглые сутки думали о том, как ты там страдаешь».

В действительности, толпа гостей, собравшихся поглядеть на великого Карваланова, была, мягко говоря, довольно пестрой: Сильва, прямо скажем, назвала кого попало, извиняясь тем, что Виктор как с неба свалился и идея устроить party, или, по-нашему, сборище, в его честь была сплошной импровизацией. Поспешность, с какой было созвано это сборище, чувствовалась прямо с порога. Тут же выяснилось, что собравшиеся уже были удостоены присутствием еще одной великой личности, с карманами, набитыми рекомендациями от общих друзей, знакомых и знаменитых людей вообще.

«Все эти, вы знаете, разъезды, засыпаю буквально на ходу», — тараторил заезжий поэт-переводчик Куперник, человек лет пятидесяти, небольшого роста, в темных очках. Он встретил их в дверях, приветствуя вошедших, как хозяин, разбуженный друзьями, неожиданно нагрянувшими в его дом. Феликс и Виктор тут же почуяли в нем опасного пришельца: он был один из тех, кто, с минуту покрутившись в гостях, тут же начинает вести себя с фамильярностью завсегдатая. Феликс стал разглядывать незнакомца, пытаясь понять, каким образом он оказался в Сильвиной квартире.

Из-за этих очков он, толстенький, был в результате похож на мафиозо мелкого пошиба; нет, на одного из польских киногероев 60-х годов, в свою очередь подражавших каким-то голливудским загибам калифорнийской моды. На нем была не по возрасту черная кожаная курточка, как будто украденная у «голубых» мальчиков со страниц порножурнальчиков для мужчин с Кристофер-стрит в Манхэттене, в свою очередь подцепивших эту моду у любовников-пуэрториканцев, укравших этот мачо-образ у чикагских полицейских. Поскольку советские отличались любовью к коже (слишком долго, видимо, кожа сдиралась с населения) и нелюбовью тратить деньги (привычка к убогому, но бесплатному пайку), куртка на Купернике была из искусственной кожи, синтетическая, как и все остальное в его одежде — от полиэстрового галстука до туфель на микропорке (любовь к фабричности, искусственным заменителям — от преклонения перед техникой). Это были какие-то вторичные, нет, троичные, третичные наслоения перешитой, перелицованной, перекроенной на советский манер моды ностальгических лет, а если прибавить к этому джинсы, этот мафиозо мелкого пошиба походил на ливерпульского безработного здесь, но там, в Москве, его одежда свидетельствовала о его завидных возможностях выезжать за границу.

Виктор переглянулся с Феликсом. Впервые с момента прибытия Виктора на Альбион они оба почувствовали необходимость союза — перед лицом общего врага. Если у Сильвы его вид вызывал добродушное презрение и презрительное сочувствие, то Виктора Куперник явно раздражал чем-то другим: лысиной, что ли, или животиком, свидетельствовавшими не столько о разнузданности в сексе и невоздержанности в еде, сколько о его принадлежности к клану тех лысоватых и мудоватых работников интеллектуального фронта, кого подпаивали и подкармливали, как в некой райской психушке, изоляторе для блаженных, — чтобы не лезли, не мешались под ногами исторической поступи пролетарского государства. Они славили красоту, «которая спасет мир», и славили «внутреннюю свободу», презирая диссидентов за «одержимость мелкими политическими счетами с властями». Короче, советский командировочный поэт- переводчик выглядел как заядлый враг таких, как Карваланов. Именно он держал площадку, забивая всех и каждого своей скороговоркой транзитного пассажира.

А кто, собственно, среди присутствующих не был транзитным пассажиром? На стопках книг в углах, на старом, полуразвалившемся диванчике (из мебельной комиссионки за углом), прислонясь к стене или же застыв посреди комнаты, как в пустынном мираже, толпа гостей представляла собой все мыслимые разновидности беспочвенности и космополитизма. Полдюжины преподавателей славянских отделений местных университетов — неизбежные при подобных оказиях — с внешностью вегетарианцев и аппетитом каннибалов во всем, что касается российского сердца, души и печенки, держалась в стороне: чужаки среди туземцев и туземцы среди чужаков. Между ними сновало несколько сотрудников «Русских служб» иновещания Би-Би-Си и радио «Свобода»: они настолько привыкли каждый день выходить в эфир, что чувствовали себя по отношению к эмигрантскому карантину как те, кто уже вышел в астрал. Встречались и те, кто, вроде эссеиста Глузберга, был начисто лишен чувства патриотизма и прикрывал дыру отсутствия любви к родине у себя в груди корочкой британского паспорта. Однако вне зависимости от их взглядов и позиций в этом мире все они выглядели как привидения в присутствии полнокровного, хоть и изможденного, советского антисоветского человека — Виктора. На этом фоне единственным живым и несколько нетрезвым существом была Мэри-Луиза. Хотя без нее и не обходилось ни одно эмигрантское сборище такого масштаба, присутствовала она на этот раз не как сообщница Феликса по переводу Пушкина, а как прикомандированная к поэту Купернику переводчица. Однако она, очевидно, не поспевала за его болтливостью.

«Совершенно истощен этими экскурсиями и трипами. Представляете, хватанул пару дринков, как вы говорите, и с копыт долой. Прикорнул в той вот комнате (он ткнул пальцем за спину), просыпаюсь, гляжу: Иерусалим! Прямо из голубизны, как говорят англичане. Прямо перед носом, ну как с неба свалился, как сказал бы наш брат, Небесный, так сказать, Иерусалим. Господи, думаю, и недаром брякнул это вот „господи“: Иерусалим все-таки! Но тут же сообразил: это же „постер“, плакат, в общем, прямо над кроватью. А я ведь сейчас, знаете, с головой в переводе псалмов. Спишь, и снится тебе Иерусалим, открываешь глаза, а у тебя перед глазами — все тот же Иерусалим. Удобно вы, Феликс, устроились! Сон наяву, дневное сновидение, как говорят англичане». Мэри-Луиза, спотыкаясь, боясь, как всякий начинающий синхронщик- любитель, пропустить слово и не догнать мысль, стала переводить эту белиберду на невероятный английский.

«Мэри-Луиза, ты думаешь, здесь есть хоть один человек, который не понимает по-русски? Это что, пресс-конференция, что ли?» — вмешалась Сильва, демонстративно заткнув уши.

«Что это за девица?» — спросил Виктор, стоявший рядом с Сильвой в дальнем конце комнаты.

«Это Мэри-Луиза. Она помогает Феликсу с переводом Пушкина, а сейчас — гид и переводчик при нашем поэте-переводчике от общества британо-советской любви и дружбы».

«Ничего не понимаю. Если он поэт-переводчик, зачем ему переводчица? С какого на какой они переводят и что за любовь и дружба между вами?»

Так или иначе, ни к этой любви, ни к этой дружбе Виктор уже не имел отношения, судя по тому, как гости постепенно стягивались туда, где стоял говорливый Куперник, подальше от угла с торжественно- строгим Виктором.

«Дневное сновидение, как говорят англичане», — продолжал тем временем из своего угла Куперник. «Феликс — вы ведь из Иерусалима, не так ли? В самом Иерусалиме, представьте, войны совершенно не чувствуется. Откроешь здешние газеты — можно подумать: там какие-то ужасы, голокост, знаете. А когда там находишься — я там был в связи с конференцией поэтического перевода, — ну прямо Коктебель. Хорошо вооруженный, конечно, но Коктебель. Люди прогуливаются по улицам как ни в чем не бывало, практически в чем мать родила. Я не имею в виду демонстративных нудистов. Кстати, слово „нудник“ на иврите означает не нудиста, а зануду — явное влияние русского. С едой тоже хорошо. Я останавливался у Пети — он был, если помните», — повернулся он к Сильве, — «любовником Лели, секретарши в секции худперевода ССП, она, кстати, вас хорошо помнит как блестящую машинистку, вы там подрабатывали, когда вас уволили из Пушкинского, — не так ли? — так вот Петя, он дал мне познакомиться, как сказали бы израильтяне, со знаменитой израильской питой. Такая лепешка, и туда набивают всякой средиземноморской всячины, шарики такие, фалафель называется по-израильски. Очень сподручно, как сказали бы… впрочем, не важно. Дешево и сердито, как у нас говорят. Притом, можно уплетать эту питу за обе щеки и при этом осматривать достопримечательности, потому что с этой питой не нужны никакие тарелки».

«Когда жуешь бутерброд, тоже тарелка не нужна. Чем это, интересно, отличается от обыкновенного сандвича? Его тоже можно есть и одновременно осматривать достопримечательности», — сказал Феликс.

Вы читаете Лорд и егерь
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату