собственным порывом. – Конечно, если мы подавим революционные кадры в Новом Петрограде, потом можем вычищать деревни по своему усмотрению…
Дверь Звездной палаты отворилась, и показался адмирал Курц, в золотых шнурах, алом кушаке и с полной грудью медалей, требовавшихся парадной формой. Он казался лет на десять моложе: седовласый патриций, воплощенный образ просвещенного диктатора, уверенно-властного.
– Итак, господа! Не выйти ли нам к толпе?
Он не зашагал уверенно – слишком атрофировались у него мышцы ног, – но шел без поддержки.
– Я думаю, это прекрасная идея, ваше превосходительство.
– Разумеется.
Леонов и старший куратор пристроились за адмиралом, идущим к лестнице.
– Сегодня закатывается солнце над анархией и беспорядком, господа. Лишь бы были у меня сегодня златые уста, и завтрашний день снова будет принадлежать нам.
И он вышел во двор обратиться к овцам, вернувшимся в лоно пастырей своих, хотя овцы еще сами об этом не знали.
На склоне холма, укрытого мумифицированными костями деревьев, лежала янтарная слеза размером с шарабан. Обгорелые телеграфные столбы, покрытые тонким слоем сажи, смотрели в небо; мелкие скелеты хрустели под сапогами Бури Рубинштейна, пока он бродил меж столбами, сопровождаемый кроликом размером с человека.
– Хозяин
Рубинштейн осторожно подошел, сцепив руки за спиной. Да, это определенно был янтарь – или что-то очень на него похожее. Мушки и пузырьки рассыпаны во внешних его слоях, темнота заволакивала сердцевину.
– Это кусок окаменевшей растительной смолы. Твой хозяин мертв, кролик. Зачем ты меня сюда привел?
Кролик расстроился. Длинные уши метнулись назад, распластались по черепу.
– Хозяин –
Буря попытался утешить это создание:
– Я понимаю… – он осекся.
Что-то было внутри этого булыжника, что-то неразличимое, темное. И если подумать, все деревья вокруг тоже были трупами, прожаренные изнутри какой-то ужасной энергией. Стражи революции, напуганные лысенковским лесом, отказались идти в эту мертвую зону. Они толпились ниже по склону, обсуждая идеологическую необходимость искусственного развития нечеловеческих видов до разумных – один из них с пеной у рта возражал против предоставления кошкам обособленных больших пальцев и дара речи – и сравнивая свои все более и более причудливее имплантаты. Буря присмотрелся получше, чувствуя, что уходит в размытое двойное зрение, поскольку черви Государственного комитета по коммуникациям передавали ему свое видение. Что-то было внутри валуна, и это что-то мыслило – безыскусные неоформленные мысли, которые цеплялись за сотовую сеть Фестиваля, как младенец за материнскую юбку.
Глубоко вдохнув, Буря наклонился к бруску не-янтаря.
«Кто ты?» – спросил он беззвучно, ощущая руками гладкую теплую поверхность.
Антенны у него под кожей передали информацию в пакете, который поплыл холодными волнами над лесом, ожидая ответа.
«Выходи оттуда с поднятыми руками и сдавайся на милость авангарда революционного правосудия!»
Буря сглотнул слюну. Он собирался послать что-то вроде: «Можешь ли ты выйти оттуда, чтобы мы могли поговорить?» – но его революционные имплантаты, очевидно, включали семиотический каскад снижения почтительности и переводили то, что он говорит – с помощью этого нового киберпространственного носителя, – в звуковые байты Центрального Комитета. Разозлившись на эту внутреннюю цензуру, он решил в следующий раз ее отменить.
Буря повернулся и прислонился к булыжнику спиной.
– Ты, кролик! Ты что-нибудь из этого слышал?
Кролик сел и проглотил траву, которой была набита его пасть.
– Из чего?
– Я говорил с… с твоим хозяином. Ты нас слышишь?
Одно ухо дернулось.
– Нет.
– Хорошо.
Буря закрыл глаза, снова настроился на двойное зрение и попытался установить связь. Но имплантат влез снова: вместо слов «Как ты туда попал? Чего ты хочешь добиться? Я думал, ты в беде», – прозвучало: «Покайся перед трибуналом в своих контрреволюционных преступлениях! Чье задание пытаешься ты выполнять, борясь на стороне реакционной посредственности и буржуазного инкрементализма? Я думал, ты