— Двадцать минут промелькнули как один час…

Исчезают люди. Оказывается, их отправляют в будущее. По какому-нибудь странному, неожиданному принципу. (Обнаружен летальный ген человечества, распространяющийся как пожар. Пытаются спасти хоть кого-то.)

Решение районного Страшного суда было утверждено в городском Страшном суде, но опротестовано в Страшном Верховном.

Бродит по городу Сатана, пытается продать души. У него есть лишние. Но никто не берет. Бесполезная вещь.

А в окне белым-бело — Это снегу намело, А в окне черным-черно — Это ночь глядит в окно… Черно-белое кино Надоело мне давно, Но.

Очарователен, как умывающийся котенок.

Простой, как портянка.

Одинокий как километровый столб в степи, где на одной дощечке написано 2363, а на другой — 1172.

— …В человеческом обществе, как и в естественном мире, свои базовые понятия. Там — масса- энергия. Здесь — деньги-власть. Одно переходит в другое. Одно эквивалентно другому по какой-то формуле „е равно эм це квадрат“, и все это плавает в общем законе сохранения, которого мы не знаем пока (сохранения чего?) и „второго закона термодинамики“ — общество развивается так, что производительные силы возрастают…

В это утро он вдруг обнаружит, что у него не стало бровей.

То есть они и раньше у него были не как у Брежнева. И даже не как у Никсона. Но теперь над правым глазом топорщились длинные, слегка завивающиеся жесткие волоски, числом четыре, и больше, можно сказать, не было ничего — какой-то почти невидимый русый пух. Не как у Никсона, нет, отнюдь… Напевая (на манер „кукарачи“) „Не-как-у-Никсона, не-как-у-Никсона…“ он направился в кабинет и распахнул дверцы архивного шкафа. Тысячи папок глянули на него плоскими, рыжими, белыми и красными обложками своими, и запутанные щупальца тесемок шевельнулись, потревоженные. И речи быть не могло найти тут что- нибудь.

Он искоса глянул на Роберта. Тот сидел за своим компьютером в состоянии каталептической ненависти.

Спросить у Татианы? Он вспомнил ночь, и убогую сцену старческой любви, и не захотелось не то что разговаривать — видеть. Стыд. Невозможно отучиться стыдиться.

Всю неделю раздавались какие-то странные звонки и затевались неожиданные разговоры. Всех вдруг чрезвычайно заинтересовало, где Вадим. Позарез нужен был Вадим — всем сразу и совершенно непонятно зачем. „Не знаю я, где Вадим, — втолковывал я. — Разве я сторож Вадиму моему?..“ Шутки мои не принимались. Вадим был очень нужен. Зачем? Этот простой вопрос почему-то! ставил всех ищущих в тупик. Невнятное бормотание и неловкая ложь были мне ответом…

— Ты не знаешь, где Вадим? — спросил я Роберта.

Я кончил читать газеты и смотрел в окно. За окном было первое сентября, Нева, туман, дождик накрапывал. Только что у Петропавловки стукнула полуденная пушка.

— Я не знаю, где Вадим, — сказал Роберт голосом, бесцветным от ненависти.

Он сегодня с самого утра меня ненавидел. Сидел за своим столом в окружении телефонных аппаратов, факсов, мониторов и прочих модемов — строгий, тощий, сероволосый, — смотрел мимо меня белесыми глазами и заходился в тихом бешенстве.

— Для чего же ты не знаешь, где Вадим? — спросил я, не глядя на него. — Только турки и жиды не знают, где Вадим…

Терпеть он не может, когда я занимаюсь „цитатоблудием“ (термин — его). А мне доставляет удовольствие взвинчивать его, когда он бесится. Мне хочется довести его до предела. Мне интересно иногда, есть ли предел его ненависти к старому, неряшливому, ленивому бездельнику, бездарно растрачивающему жалкие остатки своего, некогда великого, таланта на чтение газет и тупые переборы клавиш компьютера. То есть — ко мне.

Предела нет. Я уверен, что он никогда не сорвется. Он будет смотреть мимо. Говорить кратко и тихо. Отказываться от обеда. Вместо того, чтобы есть вместе с нами жареную курицу с соевым соусом, он будет делать вид, что перепечатывает какой-то отчет, а на самом деле — изливать будет свою ненависть в незамысловатые тексты, не лишенные, впрочем, чувства и информативности.

Все здесь написанное — правильно. Ненависть обостряет наблюдательность, глаз делается острым, а перо — точным. Это я знаю по себе. Только он врет, что я им помыкаю. Я никем не помыкаю. Это мною все помыкают. Или пытаются помыкать — что, впрочем, одно и то же…

Не хочу об этом думать. Мне скучно и тошно об этом думать. Мне вообще — и уже довольно давно — скучно и тошно. С тех пор, наверное, как я пережил свой двадцать второй приступ профессиональной импотенции и понял вдруг, что это теперь — навсегда…

Не помню, когда я осознал это впервые и окончательно. Помню только, что это было как открытие в себе семени смерти — вдруг понимаешь, что ты смертен и ждать осталось не так уж и много: ну пятнадцать лет, ну двадцать… А ведь только вчера ты считал себя (а значит и был) бессмертным! Что такое двадцать лет жизни но сравнению с бессмертием? Что такое скупые дозы… приступы… пароксизмы вдохновения, сделавшегося отвратительно редким, в сравнении с тем ликующим сознанием мощи, которое, помню, сотрясало меня еще совсем недавно, какие-нибудь десять лет назад… Ощущение всемогущества. Ощущение Бога в груди — вот здесь, под самой ямочкой, под ключицами, где теперь никогда не бывает никаких ощущений, кроме, разумеется, тупой ишемической боли, если вздумаешь как встарь догнать уходящий троллейбус…

Иногда я желчно завидую людям, которые могут реализовать свой профессионализм в любой момент, когда им только захочется. Художникам завидую. Музыкантам… Акробатам. Захотелось тебе сделать сальто назад — напружинил мышцы, присел, вскинул тело, перевернул себя в воздухе и снова стал на ноги — прочно и точно, как влитой. Или — ударил по клавишам и родил мелодию, которой только что не было и которая вдруг стала быть… Как только тебе захотелось. Пришло в голову. Зачесалось.

И очень сочувствую сочинителям всех родов. Потому что то, что я делаю, то единственное, что я умею лучше многих, а может быть и лучше всех — это тоже своего рода сочинительство. Изобретение не существовавшего без тебя и помимо тебя. Открытие, повторяющееся вновь, и вновь, и вновь — в конечном счете открытие себя в себе, знания о человеке, который перед тобой — сидит, и ничего не понимает, только глаза на тебя таращит, и в голову даже не берет, что во мне уже СЛУЧИЛОСЬ, и я вижу не его, глазами лупающего, не оболочку его бренную, а суть, подноготную, душу. Сущее его и будущее, на многие годы вперед, аминь…

…Телефон курлыкнул, я не стал поворачивать к нему голову, и слушать не стал, что там Роберт бурчит в трубку. Меня это не касалось. Я все прислушивался к своей тошноте, к томлению души и тоске немощи своей. Только одно я и слышал сейчас в себе. Только одно. НЕУЖЕЛИ НИКОГДА БОЛЬШЕ? НЕУЖЕЛИ НИКОГДА…

Роберт сказал:

— Марат Александрович, это — Саша Буре. Очень просит.

Я вздохнул. Тут ничего нельзя было сделать. Я отказал бы сейчас кому угодно, хоть президенту, но я не мог отказать любимому ученику. Я взял отводную трубку.

— Саша? Ну, здравствуй.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату