руководством пожарника разводит на железном противне небольшой костер, бездарно изображая при этом ужас и восторг одновременно. Акт четвертый: человека создал труд. Федя с испорченным отбойным молотком изображает первобытного кузнеца. Акт пятый: апофеоз. Федя садится за пианино и играет «Турецкий марш». Начало лекции в шесть часов, после лекции новый заграничный кинофильм «На последнем берегу» и танцы.
Федя польщенно и застенчиво улыбнулся.
— Ну конечно, Говорун, — сказал он, — я же знал, что существенных разногласий между нами нет. Конечно, вот так вот, понемножку, понемножку разум начинает творить свои благодетельные чудеса.[54] Только вы напрасно уж так преувеличиваете мою роль в этом культурном мероприятии, но я понимаю, вы просто хотите сделать мне приятное.
Клоп посмотрел на него бешеными глазками, а я хихикнул. Федя забеспокоился.
— Я что-нибудь не так сказал? — спросил он.
— Вы молодец, — сказал я искренне. — Вы его так отбрили, что он даже осунулся. Видите, он даже фаршированные помидоры стал жрать.
— Одно удовольствие вас слушать! — вскричал Панург. — Уши наливаются весенними соками и расцветают, подобно розам. Но что касается Архимеда, то история, как всегда, стыдливо и бесстыдно умолчала об одной маленькой детали. Когда Архимед, открывши свой закон, голый и мокрый бежал по людной улице с криком «эврика»,[55] все жители Сиракуз хлопали в ладоши и безмерно радовались новому достижению отечественной науки, о котором они еще ничего не знали, а узнав, все равно не смогли понять. И только один дерзкий мальчик показал на пробегавшего гения пальцем и, заливаясь смехом, завопил: «А ведь Архимед-то голый!» И хотя это была истинная правда, его тут же на месте жестоко выпорол науколюбивый отец его.
— Хорошо, хорошо! — с раздражением закричал клоп Говорун. — Все это прекрасно. Но может быть, представитель гомо сапиенсов снизойдет до ответа нате соображения, которые мне позволено было здесь высказать? Или, повторяю, ему нечего возразить? Или человек разумный имеет к разуму не большее отношение, чем змея очковая к широко известному оптическому устройству? Или у него нет аргументов, доступных пониманию существа, которое обладает лишь примитивными инстинктами?
У меня был аргумент, доступный пониманию. И я его с удовольствием продемонстрировал. Я показал Говоруну указательный палец, а затем сделал им движение, как бы стирая со стола упавшую каплю.
— Очень остроумно, — сказал клоп, бледнея, — Вот уж воистину — на уровне высшего разума…
Федя робко попросил, чтобы ему объяснили смысл этой пантомимы. Однако Говорун объявил, что все это вздор.
— Мне здесь надоело, — преувеличенно громко сообщил он, барски озираясь. — Пойдемте отсюда.[56]
Я расплатился, и мы вышли на улицу, где и остановились, решая, что делать дальше. Федя предложил навестить Спиридона, но Говорун возразил, что его утомили бесконечные философствования и что уж беседовать с теплокровными — это совсем не сахар, а идти после этого и пререкаться с головоногим моллюском — это уж увольте, он уж лучше пойдет в кино. Мне стало его жалко, так он был потрясен и шокирован моим жестом. И мы пошли в кино.
Говорун все никак не мог успокоиться. Он бахвалился, задирал прохожих, сверкал афоризмами и парадоксами, но видно было, что ему крайне не по себе. Чтобы вернуть ему душевное равновесие, я информировал его о том, что завтра его наконец вызывают на Тройку и что ввиду его заслуг вызов этот перенесен на вечер, специально, чтобы не нарушать его режим. Услышав все это, Говорун явно приободрился, посолиднел и, как только в кинозале погас свет, тут же полез по рядам кусаться, так что я не получил никакого удовольствия от кинофильма: я боялся, что его либо тихо раздавят по привычке, либо произойдет безобразный скандал.
Утреннее солнце, вывернув из-за угла школы, теплым потоком ворвалось в раскрытые настежь окна комнаты заседаний, когда на пороге появился каменнолицый Лавр Федотович и немедленно предложил задернуть шторы.[57] Сейчас же следом за ним появился Хлебоедов, подталкивая впереди себя полковника. Полковник дребезжащим голосом выкрикивал команды и комментировал их, а Хлебоедов приговаривал: «Ладно, ладно тебе, развоевался». Когда мы с комендантом задернули шторы и вернулись на свои места, на пороге возник Фарфуркис. Он что-то жевал и утирался. Невнятной скороговоркой извинившись за опоздание, он разом проглотил все недожеванное и выкрикнул:
— Протестую! Вы с ума сошли, товарищ Зубо! Немедленно убрать эти шторы! Что за манера отгораживаться и бросать тень?
Возник неприятный инцидент, и все время, пока инцидент распутывался, пока Фарфуркиса унижали, сгибали в бараний рог, вытирали об него ноги и выбивали ему бубну, Хлебоедов не переставал гадко смеяться. Потом Фарфуркиса, растоптанного, истерзанного, измолоченного и измочаленного, пустили униженно догнивать на его место, а сами, отдуваясь, опуская засученные рукава, вычищая клочья шкуры из-под когтей, облизывая окровавленные клыки и время от времени непроизвольно взрыкивая, расселись за столом и объявили себя готовыми к утреннему заседанию.
— Грррррым! — произнес Лавр Федотович, бросив последний взгляд на распятые останки. — Следующий! Докладывайте, товарищ Зубо!
Комендант впился в раскрытую папку скрюченными пальцами, в последний раз глянул поверх бумаг на труп врага налитыми глазами, в последний раз с оттяжкой кинул задними лапами землю, поклокотал горлом и, только втянув жадно раздутыми ноздрями сладостный аромат разложения, окончательно успокоился.
— Дело номер семьдесят второе, — зачитал он. — Константин Константинович Константинов двести семьдесят второй[58] до новый эры город Константинов планеты Константины звезды Бетельгейзе…
— Я попрошу, — прервал его Хлебоедов. — Ты что это нам читаете? Ты это нам роман читаете? Или водевиль? Ты, друг, анкету нам зачитываете, а получается у тебя водевиль!
Лавр Федотович взял бинокль и направил его на коменданта. Комендант сник.
— Это, помню, в Сызрани, — продолжал Хлебоедов, — бросили меня заведующим курсов квалификации среднего персонала, так там тоже был один, улицу не хотел подметать… Только не в Сызрани, помнится, это было, а в Саратове… Ну да, точно, в Саратове, сперва я там школу мастеров- крупчатников укреплял, а потом, значит, бросили меня на эти курсы… Да, в Саратове, в пятьдесят втором году. Зимой. Морозы, помню, как в Сибире. Нет, — сказал он с сожалением. — Не в Саратове это было. В Сибире это и было, а вот в каком городе — вылетело из башки. Вчера еще помнил. Эх, думаю, хорошо было там, в этом городе.
Он замолчал, мучительно приоткрыв рот. Лавр Федотович подождал немного, осведомился, есть ли вопросы к докладчику, убедился, что вопросов нет, и предложил Хлебоедову продолжать.
— Лавр Федотович, — прочувствованно сказал Хлебоедов. — Забыл, понимаете, город. Ну забыл, и все. Пускай он пока дальше зачитывает, а я пока вспомню. Только пускай он по форме, пускай пункты называет и не частит, а то безобразие получается…
— Продолжайте, товарищ Зубо, — сказал Лавр Федотович.
— Пункт пятый, — прочитал комендант робко. — Национальность…
Фарфуркис позволил себе слабо шевельнуться и сейчас же испуганно замер. Однако Хлебоедов уловил это движение и приказал коменданту:
— Сначала. Сначала! Сызнова читайте!
— Пункт первый, — сказал комендант. — Фамилия…
Пока он читал все сызнова, я смотрел на полковника. Полковник, как всегда, спал с видом крайнего удивления и негодования. Руки его непрерывно подергивались во сне: то ли он включал третью скорость, то ли скребницей чистил он своего боевого коня. Я смотрел на него и все пытался представить боевой путь и послужной список человека, которому не менее восьмидесяти лет, который дослужился до полковника и ухитрился за все это астрономическое время выслужить всего три медали — «20 лет РККА», «Тридцать лет Советской Армии» и «Сорок лет Советской Армии».[59] Может быть, все дело было в его экзотической военной специальности. В самой идее мотокавалерии чудилось мне нечто