любезностями, я всё ещё сдерживался. (Лицо у Г.А. было такое, что я только разок глянул на него и больше уж не смотрел.) И я ещё сдерживался, пока вёл их по главному коридору, вывел на лестничную площадку и вот тут сдерживаться перестал. (Г.А. с нами уже не было, он вернулся к себе.) К сожалению, – а может быть, к счастью, – я плохо помню, что я им говорил. И спросить не у кого – ни одного из наших поблизости не оказалось. Допускаю, что я назвал их предателями. Вы предали его, сказал я. Он так на вас надеялся, он до последней минуты на вас надеялся, ему в этом городе больше ни на кого не оставалось надеяться, а вы его предали, (Щёголь в фотохромных очках, кажется, пытался остановить меня: «Не забывай, с кем ты разговариваешь!» И я тогда сказал ему: «Молчите и слушайте!») Может быть, вы вообразили себе, что ваши комплименты и все ваши красивые слова что-нибудь для него значат? Да не нужны ему ни ваши комплименты, ни ваши фальшивые похвалы. Ему нужна была ваша поддержка!..
И ещё что-то в этом роде, совсем не помню. А помню, как он прервал меня и спросил с искренним удивлением: «Так ты что же – веришь во все эти его фантазии?» «Нет, – сказал я честно. – К сожалению, нет. Умишка у меня не хватает в это поверить. Но я одно знаю: пусть это фантазии, пусть это он даже ошибается, но его ошибка в сто раз грандиознее и выше, чем все ваши правильные решения. И в сто раз нужнее всем нам».
Они обошли меня с двух сторон и стали спускаться по лестнице, а я говорил им вслед. А может быть, и не говорил, может быть, только думал. Вы сейчас послали его на крест. Вы замарали свою совесть на всю свою оставшуюся жизнь. Наступит время, и вы волосы будете на себе рвать, вспоминая этот день, – как вы оставили его одного в кабинете, раздавленного и одинокого, а сами нырнули в эту толпу, где все вам подхалимски улыбаются и молодцевато отдают честь…
И с лютым наслаждением ловил я токи растерянности, недоумения и недовольства собой, исходящие от их прямых спин и аккуратных вороных затылков,
20 июля, половина шестого вечера
Подуспокоив нервы, отправился к Г.А. посмотреть, как он там. Все наши уже сидели у него. Серафима Петровна принесла плюшки. Мы пили чай и молчали, Иришка как-то странно на меня посматривала, а Зойка всё время подкладывала мне плюшки. Видимо, они всё-таки слышали, как я орал на Первого. А может быть, ничего они не слышали, а просто вид у меня был недостаточно успокоенный.
Потом Г.А. посмотрел на часы и включил телевизор. Оказывается, голова наш Пётр Викторович вознамерился сегодня, на неделю раньше срока, выступить с ежемесячным обращением к своему городу.
Обычная двадцатиминутная речь. Как всегда жовиален, прост, округл, хитроват и задушевен. Наши немалые достижения и главным образом наши недоделки, недостатки и недодумки. Средства освоены, с одной стороны, сроки не выдерживаются, с другой стороны; приток валюты, с одной стороны, отток квалифицированной рабочей силы, с другой стороны; не умеем ещё как следует работать, с одной стороны, отдыхать совершенно разучились, с другой стороны…
И только в самом конце, без особого нажима, как о делах, всем хорошо известных, а потому не требующих никаких специальных пояснений, – сначала о работе санэпидслужбы города (недостаточный надзор за очистными сооружениями, успешная ликвидация сезонной эпизоотии у сусликов), и только потом, наконец: «В окрестностях города у нас уже который год регулярно возникает нездоровая в гигиеническом отношении обстановка, особенно на десятом километре, в излучине Ташлицы. Не могу сказать, что мы ничего не предпринимали. Уговаривали, предупреждали, вели разъяснительную работу. К сожалению, безуспешно. Васька, понимаете ли, слушает, но по-прежнему ест. Все необходимые меры мы уже давно подготовили. Упрекнуть нас ни в чём нельзя, разве что в излишней неторопливости, которая происходила от нашей излишней, может быть, терпимости. Могу сообщить, что сегодня нами сделано последнее и окончательное предупреждение. Всякому терпению приходит конец, и у нашего города терпения больше нет». И снова – об осушении Ерёминского болота, о мерах против бродячих животных, ещё минуты две жовиальности и простодушия и: «До следующей встречи, спасибо за внимание».
Вот так. Спасибо тебе, Пётр Викторович. «На мэра, надейся, но и сам не плошай… Кто за доброе дело, тот мой союзник».
Г.А. выключил телевизор. На нас он не глядел, и мне подумалось, что ему стыдно сейчас глядеть на нас, своих учеников. За всё человечество перед нами стыдно. Мне, во всяком случае, было стыдно, и я старался ни на кого не глядеть – только на Г.А., да и то исподлобья.
Тут Г.А. пододвинул к себе телефон и набрал номер. На экранчике появился Михайла Тарасович, вяловатый и безмятежный. Вид у него был такой, словно его грубо оторвали от заслуженного отдыха. Впрочем, обнаружив, кто его беспокоит, он очень натурально обрадовался, приветствовал Г.А. шумно и многословно и тут же принялся с добродушной укоризной высказывать своё мнение по поводу вчерашней статьи.
Г.А. прервал его немедленно. Что же это такое? Значит, завтра всё-таки акция? Михайла Тарасович подувял и со вздохом развёл руки: что поделаешь, такова жизнь. Г.А. сказал очень резко: «Как же вам не стыдно? Вы же обещали!» Михайла Тарасович перестал улыбаться и сказал заносчиво: «Что это я вам обещал? Ничего я вам не обещал!»
Г.А.: Стыдно, Кроманов. Стыдно! Перед людьми за вас стыдно! А что будет, если я расскажу всем о нашей договорённости?
М.Т.: О какой ещё такой договорённости? Не было никакой договорённости… Вы, Георгий Анатольевич, говорите, да не заговаривайтесь. Я при исполнении служебных обязанностей. Я вам не кто-нибудь, я в договорённости с частными лицами не вступаю!
Г.А. молча глядит на него, приспустив набрякшие веки, и чем дольше он глядит, тем более каменеет и бронзовеет Михайла Тарасович, превращаясь уже не просто даже в образцового начальника гормилиции, а в памятник образцовому начальнику гормилиции.
М.Т. (чеканит): Я бы попросил вас не забываться. Намёков и оскорблений я терпеть не намерен. Пусть вы даже и заслуженный человек, но тогда тем более, извольте знать меру и понимать порядок…
И ещё что-то в этом же роде, исполненное достоинства и служебной добродетели самой высокой пробы.
Г.А. всё молчит. Он уже не просто глядит на него, а откровенно его рассматривает. И Михайла Тарасович не выдерживает этого рассматривания. Си приостанавливает свои речи, надувает щёки и медленно выпускает воздух.
М.Т. (тоном ниже): В вашем положении я бы вообще, извините за выражение, помалкивал. Договорённость… Какая может быть в таких цепах договорённость? Я ведь, знаете ли, мог бы и дело против вас возбудить!.. Сокрытие информации, важной для следствия… пособничество преступлению, между прочим… укрывательство, если угодно! Это всё, знаете ли, не шутки. Тут не только депутатского мандата, тут всего можно лишиться…
Он отводит глаза, потом бегло взглядывает на Г.А., потом снова отводит глаза и произносит совсем уже миролюбиво:
– Да не переживайте вы так, Георгий Анатольевич! Ничего там страшного не будет, в этой операции. Главные хулиганы у меня посажены, по закону сорок восемь часов будут сидеть как миленькие. Личный состав проинструктирован, эксцессы будем пресекать в зародыше… Что ты, в самом деле, Георгий Анатольевич? Мне же самому нужно, чтобы асе прошло гладко, без драки, без крови… Неужели ты не понимаешь?
Г.А. выключает телефон.
Он оглядел нас всех по очереди очень внимательно, словно надеялся обнаружить в нас что-нибудь обнадёживающее, не обнаружил и сказал:
– Всё. Вот теперь уж окончательно всё. «…Всегдашний приём плохих правительств – пресекая следствие зла, усиливать его причины». Откуда?
– Ключевский, – сейчас же ответил Аскольд.
– Правильно, – проговорил Г.А. уже рассеянно. – Впрочем, один шанс у нас ещё остался…
Он набрал какой-то номер, и на экране возникла недовольная старуха. Г.А. кротко поздоровался с нею и попросил к телефону Гарика. Через десять секунд на экране возник Гарик. Это был тот самый зелёный