– Даст бог, в последний раз свиделись, не поминай лихом! – напоследок сказал Прохор.

А когда послы вышли, Хованский встал перед образом и перекрестился.

Когда Михайла Мошницын и Прохор стали наседать, он колебался – не сдаться ли, не уступить ли, не отойти ли от города. Если бы согласился уйти, он покрыл бы себя бесчестьем… Но спас всегородний староста Русинов, намекнув, что уступка может быть меньшей.

И, крестясь, Хованский промолвил:

– Слава святей, единосущней и нераздельней троице!

И он подумал при этом о том, что, кроме небесной троицы, есть еще троица земная: власть церковная, бояре и богатые торговые гости. И боярин еще раз истово перекрестился.

7

Лихорадка свалила летописца. Бред путался с явью: то наполняли его избу голуби с белыми бумажными крыльями, сложенными из листов «Правды искренней», то пан Юрка, избитый, искалеченный, лежал перед ним на столе между трех горящих свечей, то выходил из угла из-за печки Гаврила и молча с укором глядел на него, заставляя его содрогаться от взгляда. Поп Яков, сидя на печке, кричал петухом, и огромные, как медведи, ползали по полу тараканы…

И вдруг все окончилось. Томила проснулся глубокой ночью, выпил воды, поискал в черепушках, нашел корки хлеба, чеснок и кусок обветрившейся, покрывшейся нежным пушком солонины.

Он зажег свечу и взялся за лист «Правды». Слова на этот раз не лились с пера, как бывало прежде. Летописец принес из сеней всю груду листков, сложил на столе и читал, но слова казались ему холодными и пустыми. Он взялся за перо. «Лист последний», – пометил он сверху.

«Видно, конец пришел городу Пскову. Окружен войском боярским и воротится ныне в лоно неправедной жизни…» – начал Томила.

«А в праведной был ли? – перебил он себя вопросом. – А кто виною тому, что, стряхнувши ярмо боярское, правдой не зажил город?»

«Никто, как я! – с сокрушением и болью признался себе летописец. – Возгордился собой. Я-де чел философию и риторику – мне поучать, а не слушать! Хлебник, мол, человек не книжный – чему научит!.. Эх, пес ты, пес! Не постиг ты, что есть мудрость сердца! И плюнул бы, да не на кого: себе-то в глаза как плюнешь!.. А куда теперь деть все писанья? Кому они! Чего под конец напишешь? Как городом отступили все от Гаврилы да в тюрьму его дали вкинуть? Кого попрекнешь? Как сам горожанам-то в очи глянешь? Аль совесть-то не свирепа – не съест!

Ох, ох, безумия! Писал, блудя разумом, Белое царство; началивал суемудренно и что сотворил!

Заплутаец несчастный, лбом о землю великому мужу тому, кой дыбой тебя унимал! А ты, поганец, дал вкинуть его в тюрьму, клыками не вгрызся в злодеев. Аль зубки, бедненький мой, изломать боялся?! А как теперь в очи соседям глянешь?! Знать, совесть в тебе не свирепа!

Не бежал разведывать, куда засадили Гаврилу, голову ль тайно ссекли, огнем ли замучили насмерть… Домой притащился, сидишь в тиши, от бури укрыт, да сызнова лжеписанием труждаешься, яко бы свет человекам от него воссияет… А что имеешь? Ум мрачен, душу темну, сердце блудно да очи слепы.

С чем прожил житие земное? Полный сундук наложил дерьма, не в отхожее место, а прибрал, как узорочье многоценно! Суторщину смердячью оберегал, словно надобна внукам! Суемудрую риторику да беспутную диалектику нянчил, как мамка, и сердце и ум тому отдал… Суета!.. И ни к чему след суеты хранить – яко тень от облака пыли…

Ох, лицемерие и злосмрадная лжа! Сызнова воровство сердечно: благо, задницу бог даровал, сижу и пишу прежним блудом.

Ан пора настала пожечь мой умет нечистый и пепел развеять. Горько в безвестии сдохнуть и страшно: что жил, что нет! Брехал, как пес бестолковый, ветру на радость. А дело пришло – ни шила, ни мыла!..

Ну те к черту, не надобен ты никому, и писанья твои негодны!..»

Томила упал головой на последний лист своей «Правды». Отречься от всего, что писал и о чем радел, уничтожить все – было страшнее, чем наложить на себя руки…

Ударил сполох.

Томила вскочил от стола, но, вместо того чтобы выбежать из избы, в ожесточении и ярости схватывал он со стола охапки бумажных листов и кидал их в печь…

Последний лист он зажег от огня свечи и засунул в бумажную кучу…

В тот же миг охватило его желанье плеснуть водой и, пока не сгорело, залить, что успеет… С листами «Правды» сгорала вся жизнь, все мысли, мечты… Он бросился к бадейке, медным ковшом зачерпнул воды и… залпом выпил до дна…

Огонь разгорался. На красном бумажном пепле, пока он не остыл еще, выступали белые буквы…

Томила загасил свечу и лег на скамью, следя за игрой огня на бревенчатых стенах избы…

Оставив свой дом, Томила вышел к берегу Псковы и медленно брел вдоль реки, прислушиваясь к ее течению, к тихим всплескам рыбешек. Направился к мельнице: там у запруды был темный омут с водоворотом. Мрачный омут под сенью склоненной столетней вербы казался Томиле прибежищем покоя.

«Что был, что не был. Помрешь и развеешься дымом!» – подумал подьячий, глядя в тихое водное зеркало у плотины, и в первый раз в жизни смерть представилась ему не «тем светом», не раем, не адом, а пустотою небытия.

«Боязливец, бедненький, хоронишься от людей и от бога, и от себя бежишь. Ишь, совесть-то нечиста! – сказал он себе. – Люди на плаху лягут, а ты себе бучило уготовил от страха. А дерзни-ка со всеми держать ответ! Не дерзаешь? Писаньями заниматься, то дело твое. А ты город вздыми! А ты не дай городу целовать креста. А ты изгони архиреев… Ведь кругом измена творится. Ты пойди в собор, обличи Макария…»

Вы читаете Остров Буян
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату