деньги и взял расписку. А когда голова расписался, окольничий в руки ему самому, пьяному, денег не дал, послав с ним для бережения Первушку. Голова упал в корчах с пеной у рта, еще не дойдя до дома, и Первушка бежал от него в страхе, конечно с собой захватив и все деньги. На беду, поутру на улице мертвого поднял один из тех самых посадских, которые были на площади накануне. И когда Первушка еще с четверыми людьми провожал господина в приказ, толпа стрельцов и посадских кричала, называя Траханиотова погубителем и убийцей, и грозилась скорой управой на всех: на Траханиотова, на Левонтия Плещеева – Земского приказа судью, на думного дьяка Назария Чистого, на боярина Бориса Морозова и на больших торговых гостей, начиная с Василия Шорина…
Первушка знал окольничего Плещеева, который не раз бывал на пирах у его господина и вместе с ним выезжал на охоту… Верховный земский судья Левонтий Плещеев славился меж народа тем, что умел невинного сделать виновным в страшных, неслыханных винах и заставлял его откупиться от обвинения по дорогой цене.
Назарий Чистой, думный дьяк, тоже был в славе среди народа: говорили, что это не кто иной, а он самый придумал налог на соль и первый сумел нажиться на этом бессовестном деле, раздавая по городам соляной торг тем из торговых гостей, кто ему лучше платил.
На боярина Бориса Морозова народ был гневен за все, вместе взятые, несчастья и беды, считая его своим злейшим врагом и другом народных обидчиков и губителей, затмевающих светлые очи юного и неопытного царя.
С торговым гостем Василием Шориным у москвичей были домашние счеты за правежи, за кабальные записи, за ссуды, выраставшие втрое и впятеро, за пропавшие у него заклады, за высокие цены товаров и просто за то, что он был самый богатый из всех богатых гостей.
Озлобление народа было понятно Первушке, и он считал, что в последнее время, может быть, в самом деле московские бояре в корысти своей хватили уже через край… Он видел весь путь своего господина и накоплял себе тоже деньжонок, считая, что после найдет свой безошибочный путь… В недавние дни многие из боярских холопов Морозова, Милославского, Хованского, Пронского, князя Львова подали царю челобитье, прося возвратить им свободу. Один из холопов Морозова предложил Первушке дать подпись под челобитьем.
– Пошто мне проситься? – ответил Первой. – В дворянах, холопам, нам не бывать, в больших торговых гостях тоже не быть, а в меньших посадских житье хуже… Упрошу господина, и он меня так пустит на волю, а когда пустит, я ему ж стану и волей служить, – на что мне воля!
Но Первушка знал, что среди холопов кипит волненье: съезжаясь со своими господами у знатных домов, собираясь по кабакам, сходясь по торгам и у места торговых казней, отпрашиваясь в церкви, словно бы для молитвы, холопы по всей Москве держали совет о том, что если царь не послушает их челобитья, то разом в одну ночь они перережут своих бояр и сами возьмут волю…
Первушка сильно подозревал в измене траханиотовского холопа Сергушку и рассказал про заговор господину, но Петр Тихонович ответил, что все слышал уже заранее от Сергушки.
Дня два назад около ста человек боярских холопов были схвачены и кинуты в тюрьмы. Бояре ездили в город с большим бережением, беря с собой только лишь самых надежных людей, и по тому, кого не хватало в охране боярина из привычных слуг и телохранителей, остальные догадывались, что господин не доверяет ему и считает его бунтовщиком. Вот почему особенно неприятно Первушке было остаться дома, когда Сергушка и двое других слуг поехали провожать господина в приказ. Он знал, что слуги других дворян станут о нем расспрашивать – не попал ли он вместе с теми, кого посадили в тюрьму, а Сергушка, вместо того чтобы просто сказать про кривую рожу, станет плести околесицу с прибаутками, намекая на то, что Первушка теперь уже не так-то в чести, как прежде…
«Завязать щеку покрепче да ехать, – подумал Первушка, – а коли спросит окольничий, почему приехал, сказать: «Кто тебя убережет, как я? Рожа крива – зато сердце прямое». Простит и рад будет», – решил про себя Первой.
Его останавливало лишь то, что знахарь-мясник не велел выходить во двор, чтобы ветром не охватило: «А то и останешься с этакой харей навеки!»
Бродя по пустым комнатам, Первушка остановился у веницейского зеркала и взглянул на себя. Красивый малый, он часто любил заглянуть в волшебное стекло, где так четко вставал его собственный облик, но нынче стекло над ним посмеялось, выставив жалкую и противную морду, завязанную по-дурацки бабьим платком сердобольной стряпухи. На макушке торчали длинные заячьи уши.
«А что, коли впрямь останусь навеки таким?!» – подумал Первушка.
Он зажмурил глаза и загадал на пальцах: ехать – не ехать. Пальцы разъехались врозь, потом сошлись, потом вновь разминулись.
«А станет Сергушка вракать, рожу побью так, что будет неделю дома сидеть!» – утешил себя Первой и завалился на постель своего господина, пользуясь тем, что нет никого дома: жена и дети Траханиотова детом жили в деревенском доме вместе со всеми слугами, кроме тех, которые повседневно были нужны окольничему в Москве. Это были Первушка, стряпуха, дворник, ночной караульщик и еще четверо молодых и красивых холопов – конюхов и телохранителей.
Сейчас стряпуха ушла на рынок, дворник отправился в кабак, а караульщик днем отсыпался за ночь… Было утро. Первушка не ждал, что окольничий скоро вернется, и мог позволить себе невинную роскошь – поспать на его голубом пуховике, о котором говорили, что он набит чистым лебяжьим пухом…
Он задремал, уморенный ноющей болью и душной июльской жарой, еще более нестерпимой от теплого платка стряпухи.
2
Первушка выскочил в сени на дикий, тревожный лязг дверной клямки.
– Кого там черт изымает?! – выкрикнул он раздраженно.
– Открой, Первуня, – послышался из-за двери робкий и торопливый возглас его господина. Тон был странный и непривычный.
Первушка понял, что что-то стряслось, и поспешно скинул запор, при этом подумав, что не успел оправить лебяжьего пуховика… Но вместо окольничего опрометью кинулся в дом какой-то задрипанный, грязный пушкарь.
– Куда, куда? Стой! – резко остановил Первушка, схватив его за руку.