ремонтного взвода, а командир «тигра», фельдфебель, удостоенный многих наград.
Лично мне всегда нравилась униформа танкиста. Мы выигрышно выделялись среди остальных родов войск Вермахта: черный цвет формы был одновременно стильным и немарким. Двубортная короткая куртка с розовым кантом на воротнике очень удобна. Длинные, немного зауженные книзу брюки не сковывают движений. Все было продумано до мелочей, чтобы в тесноте танка чувствовать себя свободно. Покрой куртки и эмблема «мертвая голова» в петлицах была взята у германской конницы. На правом рукаве красуется манжетная лента с надписью Grossdeutschland, выполненная зютерлинским письмом.
Нашу форму враги часто путали с черной формой эсэсовцев, рьяно и жестоко доказывающих превосходство арийской расы над остальными. В детали никто не вдавался, и малограмотная часть русских солдат, и страшные бородатые партизаны с танкистами не церемонились. Черный цвет формы и череп в петлицах — этого им было достаточно для моментального вынесения смертного приговора. На снисхождение пленному танкисту рассчитывать не приходилось…
Гауптмана Клога в штабе я не застал, но там мне сказали, что наша рота пока должна заниматься техническим обслуживанием вверенной ей техники и ждать дальнейших распоряжений. А так как к медикам я заходить не собирался, то сразу направился на поиски Бруно Фишера.
По пути наткнулся на двух танкистов из тридцать девятого полка. Они увлеченно ковырялись в двигателе «пантеры». На броне танка не было видно внешних повреждений, он выглядел, словно только сошел с конвейера и тут же проехался по болоту: грязный, запыленный, с огромными комьями глины на гусеницах и опорных катках.
Мы с парнями обменялись приветствиями, и я поинтересовался:
— Что с машиной?
— Проводка к чертям сгорела, — буркнул один.
— Еще на старте, — поддакнул другой.
— А как же вы тут оказались?
— Ленц что–то там подкрутил, мы и помчались своих догонять, — словно оправдываясь, принялся быстро говорить первый. — А танк через пятьсот метров опять заглох. Ленц снова подкрутил, но уже под пулями и схлопотал одну.
В подтверждение слов второй показал перебинтованную левую руку. Бинт был весь измазан в машинном масле, и поэтому в сумерках я не сразу приметил его.
— Так и дотащились. Командир сейчас получает нагоняй. А за что?! Он что, сам «пантеру» должен был толкать?!
— Конечно, не должен, — согласился я.
— Вот и я о том же. Дерьмо!
— Ладно, не буду вам мешать, вы только скажите, где командир «четыреста шестнадцатой»?
— Фишер?
— Да.
— Он в лазарете.
— А что с ним?
— Так, пустяки. Зацепило слегка.
— Спасибо.
Пришлось повернуть обратно и «прогуляться» по разрушенному Луханино. Мирное население нескоро сможет вернуться сюда. Еще один населенный пункт мы разрушили почти до основания, и сотни людей остались без крова.
Мы много повидали беженцев еще в сорок первом. Они снимались с насиженных мест, длинной вереницей пытаясь уйти от войны. Они плелись по ужасным российским дорогам, волоча на себе нехитрый скарб и ревущих детей. Старики постоянно отставали, многим становилось плохо, и они умирали прямо на дорогах в пыли и забвении.
Наши войска победоносно продвигались вперед, и жандармы сгоняли беженцев на обочины, давая зеленый свет колоннам солдат. Я тогда не задумывался над всем этим. Гражданские люди мелькали у меня перед глазами, как части пейзажа, не более. Нам было на все плевать, мы вершили историю, и нам не было никакого дела до этих оборвашек с тюками и телегами.
Только намного позже, когда мы получили от русских хорошего пинка зимой сорок первого, когда словно наткнулись на стену, у многих начали потихоньку работать мозги. Я уже не смотрел на этих людей, как на стадо, мне было даже немного жаль, что так все произошло. Придя сюда, мы считали себя освободителями, а они видели в нас агрессоров. Они дрались с нами, как разъяренные тигры. Но сильнее всего на меня повлиял случай с древней русской старухой. После встречи с ней я что–то начал понимать в этих людях, по–иному смотреть на происходящее.
Никогда не забуду эту дряхлую бабку, приютившую нас в своем убогом жилище. Как–то ночью в лютый мороз мы возвращались из ремонтной мастерской в надежде нагнать полк, и наш T–III заглох по дороге прямо посреди степи. Мы пытались разводить костры под днищем, стараясь прогреть двигатель и при этом рискуя сжечь танк, но тщетно. Машина не желала заводиться, масло попросту замерзло. Ночевать в ледяной жестянке невозможно, мы бы сдохли в ней от холода, а потому бросили танк и потащились к ближайшему селу, обозначенному на нашей карте в трех километрах от дороги. Мы рисковали, конечно, попасть в лапы партизан, которые могли в этой деревне находиться, но все так продрогли, что инстинкт самосохранения одержал победу над разумом. Партизан могло не оказаться, а мороз — крепчал. Как мы дотащились до села, утопая по пояс в снегу, лучше не вспоминать.
По счастью, партизан в селе не было, но и деревня оказалась разрушенной и покинутой. Лишь в одной ветхой, утопающей в снегу хибаре горел слабый огонек. Там жила древняя, как мир, русская бабка, и она приютила нас, словно родных сыновей. Она помогла нам раздеться, натерла каждого жутко пахнувшим самогоном и напоила потом им же. Даже нашла какие–то крохи и покормила нас. А потом мы грелись у печки, закутанные в вонючие тряпки, которыми она нас укрыла.
В углу, как у русских водится, висели старые потрескавшиеся от времени иконы, а на стене напротив — фотографии родных старухи. Я заинтересовался, принялся их разглядывать. На одной совсем пожелтевшей была изображена сидящая на стуле видная женщина лет пятидесяти, а рядом, положив ей руку на плечо, стоял мужчина в костюме старого покроя. Голову мужчины украшали вьющиеся кудри и шикарные усы. По–видимому, это была сама хозяйка хибары с супругом. Ниже висели рядышком три фотографии молодых ребят, одетых в военную русскую форму. Правый нижний угол каждой из них пересекала черная траурная лента.
Наш механик–водитель немного говорил по–русски, изучал его, будучи студентом. Я попросил его узнать, кто запечатлен на фотографиях.
Бабка долго жевала беззубым ртом, щурила старческие слезящиеся глаза, а потом, указывая на каждое изображение грязным сучковатым пальцем, рассказала о своей семье. Механик переводил:
— Это я с мужем моим. Он утонул в речке по осени, когда рыбачили они. Хороший был человек, добрый, дурного слова про него никто не мог сказать. А это сынок наш. Он в Первую мировую погиб.
Старуха вытерла углом платка глаза и продолжила:
— А это внучки мои. После смерти сына и невестки я их выхаживала. И вот выходила, а тут война пришла, значит. Забрали их на фронт. Председатель приходил, бумаги читал. Тот внучок, что постарше был — его призвали, а младшенький добровольцем убег. Потом похоронки на них пришли, погибли ребятушки мои. Вот одна я старая и осталась. Никак боженька меня не заберет к себе. Уж молюсь я ему денно и нощно, ан нет, живу еще.
От этой истории у меня мороз пошел по коже. Я чувствовал смятение в душе. Ведь это благодаря нам на этих фотографиях траурные ленты. Сперва подумал, что ведь не мы убивали ее внуков, мы были лишь частью этой машины. А потом мысль прошибла — а вдруг наша вина в том?! А вдруг на наших руках кровь ее внуков?! Кто знает?! Мы должны быть наипервейшими и заклятыми врагами этой старухи, а она принимает нас, выхаживает. И ведь видно, что не со страху, чего ей бояться? Она за свою долгую и тяжелую жизнь уже свое давно отбоялась.
У меня даже мелькнула мысль, что бабка специально нас заманила к себе, чтобы отравить или опоить и сдать потом партизанам. Я приказал экипажу держать ухо востро, назначил дежурства. Всю ночь сжимал в руках свой пистолет, глаз почти не сомкнул, несмотря на усталость. Все время прислушивался к