– Тоже в Балтийский флот! – крикнул он. – Едва не опоздал! Крышку от гармони забыл. Ух, не отдышаться!
В Новосибирске нас поджидали вагоны с добровольцами – комсомольцами из Алтая, Западной Сибири, даже из Якутии.
Всех нас влекла романтика, мечта о дальних плаваниях, о боевых кораблях, о матросской форме...
Начались заморозки. В щели теплушки врывался пронизывающий ветер. Мы подбрасывали дрова в железную печурку и кипятили чай.
Черемховский Ваня Косарев играл на гармони, а ребята отплясывали «иркутяночку» и «подгорную».
Часто не хватало дров. Не хватало хлеба.
Поезд подолгу стоял на разъездах и полустанках, а мы бегали к начальнику станции и требовали, чтобы он скорей отправлял нас дальше.
Однажды, когда мы целый день стояли на маленьком глухом разъезде, из деревушки к поезду подошла старая крестьянка и протянула Пашке в вагон узелок. В нем были сибирские шаньги и бутылка молока.
– Детушки, это вы самые, что во флот едете?
– Да, – ответили мы, удивленные, что об этом уже узнали даже в глухой деревушке.
– Передайте привет моему Ваське Кожемякину. Он в Кронштадте и уже третий год не пишет...
– Ладно, бабушка, спасибо за молоко, обязательно ему намылим голову, – сказал Пашка. – Разве можно матерей забывать?
Старушка вытерла глаза платком.
За Уральским хребтом наши теплушки стали осаждать беспризорники. Одни клянчили, протягивая руку: «Дяденька, а дяденька! Дай копеечку, жрать хоцца» А другие воровато всматривались в теплушку, ища, чего бы стащить.
Мы щедро делились с ребятишками нашими припасами, но они так настойчиво лезли в вагон, что пришлось закрыть двери».
На другой день, когда поезд шел полным ходом, удаляясь от Свердловска, мы наполнили жестяные кружки кипятком и уселись возле печки. Вдруг из-под нар, как раз там, где спал Ванька Косарев, вылез взлохмаченный и оборванный мальчишка.
– Я – Мишка, – объявил он.
– Очень приятно, – сказали мы сердито. – Как ты сюда попал?
– Ногами, – ответил он и тут же начал отплясывать чечетку.
Отплясывал он лихо, так что даже нашего лучшего плясуна Пашку зависть взяла. Потом Мишка спокойно взял Пашкину кружку, сел с ним рядом на чурбак и, отдуваясь, стал пить чай.
– Эх, давно горячего не пробовал!..
Отпив несколько глотков, Мишка взял кусок Пашкиного хлеба, моментально проглотил его и поспешно сказал:
– Я сейчас спою за это.
Он довольно погладил живот, встал и запел:
Среди долины ровныя, на гладкой высоте
Стоит-растет высокий дуб в могучей красоте...
Голос у него был приятный и сильный, немножко хрипловатый, видно простуженный.
Мишка был маленький, немного повыше Пашкиных колен, чумазый, грязный, в рваном пиджаке, на котором было множество разноцветных заплат. И несло от пиджака керосином, чесноком и псиной – наверное, спал он где-нибудь в собачьей конуре.
Мишка пел и пел, переходя от одной песни к другой – он знал их великое множество, – и кончил петь только тогда, когда поезд остановился на станции.
– Как с ним быть? – заспорили мы.
– Отдадим в детдом, – предложил Пашка. – Ведь не повезем же мы его с собой во флот?
– В детдом не хочу, все равно сбегу, – сказал Мишка. – Я уже в нем тридцать раз бывал.
А пока мы решали, поезд тронулся без звонка. Мишка, довольный, что его не высадили, снова принялся пить кипяток.
Ожесточенно скребя живот и голову, он рассказывал нам, что на Волге, где он родился, во время голода его истощенная мать поела какой-то баланды из корешков и скончалась. А он, Мишка, пошел к отцу на фронт. Добрался до фронта, узнал, что отец погиб в бою с белыми, и не вернулся домой, стал скитаться.
Тут Ванька Косарев не выдержал, соскочил с нар и заявил:
– Беру его себе, будет моим сыном... Понимаешь?
Все засмеялись, но возражать не стали.
– Куда же ты его денешь, когда приедем?
– А это, понимаешь, видно будет.
– Ну, тогда и я буду его отцом! – закричал Левка.
– И я, – сказал Пашка.
– И я, – крикнул Сережка.
– Нет, прежде не хотели, теперь уже дудки, не уступлю. Моряком его сделаю!
И Ванька решительно подошел к Мишке, велел ему умываться.
Для Мишки согрели воду и коллективно вымыли его, а голову обрили. Стал Мишка безволосый и чистый, как новорожденный младенец.
Ванька дал ему запасные штаны, я – шапку, Левка – болотные сапоги, Пашка – рубаху. И когда Мишка все это надел на себя, сделался похожим на картинку «Мужичок с ноготок». Он утонул в шапке, в рубахе с рукавами почти до пола и огромных сапогах. Мы прыснули со смеху. Мишка попробовал пройтись, но шапка нахлобучилась на лицо, он наступил сапогом на сапог и растянулся. Поднявшись, попробовал сплясать, но после двух-трех ударов чечетки в своих тяжелых доспехах остановился, перевел дыхание и вытер пот с лица.
– Не спляшешь, – сказал он, – обутки тяжелые, надо малость попривыкнуть к ним.
Вот наконец невиданный, незнакомый Петроград.
Прощаемся с теплушками и высаживаемся на Октябрьском вокзале. Навстречу – носильщики, кондуктора, пассажиры... У нас во всем городе меньше народу, чем здесь на одном вокзале.
Человек в черной морской куртке, с золоченым значком на мичманке, остановил нас у входа. Велел грузить наши корзины, мешки, сундучки на автомобиль. Потом скомандовал:
– Стройся!
Выстроились мы и зашагали посреди улицы, озираясь по сторонам. А куда идем, сами не знаем.
Пришли в какой-то высоко обнесенный двор. Это был Дерябинский карантин. Часовой задержал Мишку у ворот.
– Он с нами приехал! – крикнул Ванька Косарев из строя. – Это мой сын!
– Нельзя, – сказал часовой, посмотрев на Ваньку и потом на Мишку.
А командир в мичманке сказал Косареву:
– В строю не разговаривать!
Нам назначили медицинскую комиссию и отправили во флотские казармы, прежде Крюковские, а теперь Второй балтийский флотский экипаж.
Флотские казармы кто-то в шутку назвал сорокатрубным кораблем. С первого же дня нас стали приучать к морским названиям. Ступишь на порог, а это не порог, а «комингс», пол – «палуба», лестница – «трап», шкафчики – «рундуки», потолок – «подволок», комната – «кубрик». И все было как на настоящем корабле.