слобонившись, с им, с Сергей Миронычем-то свиделся, он мне и поведал про свой разговор с моим заступником.

— Эт когда он, Киров-то, бюру тебе заказал изладить, да, с потайными ящичками? Тогда такой разговор был у вас с им произошедши? — решил уточнить ход излагаемых событий мой прародитель.

— Ну да, — подтвердил его друг, — другого раза и быть не могло… Мироныч на вешнюю охоту, на озеро сюды, по обычаю своему приехал, а на обратной дороге в Талабске день пробыл, инспектировал, видать, местных партийцев. Вот и меня к себе затребовал, и на бумажке мне примерный чертёж того бюро изобразил, которое ему надобно было. А потом возьми да и скажи, глазом эдак хитро мне подмигнувши: а товарищ-то ваш (он всегда уважительно говорил, токо по имени-отчеству, да выкал всем, не то что другие начальники партейные по большей-то части), товарищ-то ваш, хошь и на весь мир прославленный, а настоящим вам товарищем оказался!.. И рассказал мне тогда Сергей Миро-ныч, что тёзка его уже перед самым отъездом за границу с им стренулся, и что долгий разговор да тяжкий у их промеж собой был. Вот в том разговоре Конёнков и замолвил за меня словцо перед Кировым. Ну… улита едет: года через полтора меня Мироныч на Северах обнаружил. С того и началось, хоть и не вдруг, не разом, а началось моё слобожденье… Как же мне для него, для головы питерского, не расстараться было? — до зимы я пыхтел, то бюро делаючи! Да токо как зима в том годе началась — так и стрельнули Мироныча, а почто — и нойма знатья нет, и навряд когда про то правду спознаем… И как же мне было Сергею Тимофеевичу в ноги не поклониться за то его заступничество, а?! — и в голосе старого мастера зазвенели слёзы.

— Вот это история! — восхищённо прошептал я. — Просто приключенческий роман какой-то!

— Вот ты и напиши такую книженцию, — назидательно сказал дед. — Напиши, чтоб и внуки-правнуки твои про нас правду знали б, а не то… что ноне в книжках врут. А то всё стишки, небось, про любовь сочиняешь, чтоб девки млели да сами подолы задирали, а?

— Не, Лександрыч, не сбивай ты парня с толку, не дури ему голову! — заворчал на старого приятеля хозяин дома. — Хоть и помягче времена идут, чем даве, а всё одно… Напишет он такое, и, не дай Бог, горя нахлебается за таку правду поболе нас с тобой. Не, пущай лучше про любовь девкам стихиры поёт!

— А я напишу! — в порыве юношеского восторга заверил я этих стариков.

…Вот и пишу. Как говорится, не прошло и сорока лет…

— …а не говорил вам Конёнков, когда вы с ним тут встретились, почему он тогда именно Кирову про ваши несчастья сообщил? Он, что, с ним в добрых отношениях был?

— Именно, что в добрых!

Ответив так на мой очередной вопрос, Лаврентьич предложил моему деду помянуть убиенного невесть кем вождя ленинградских большевиков начала 30-х. Что они тут же и сделали. Не большевики, конечно, а двое стариков, причём очень беспартийных. Два очень пожилых мастеровых человека, каждый из которых в своё время принял свою долю страданий от революционной власти, помянули за столом одного из высших вождей той власти. И это я видел собственными, тогда ещё юношескими глазами.

Нет, что ни говори, а самая загадочная книга на свете — никем не написанная книга Русской Истории…

…Конечно, возраст сказывался: пили оба старика в тот раз крохотными дозами, «в полнапёрстка», из миниатюрных чернёных серебряных (или посеребрённых, уж точно не помню) стопочек. И оттого-то мне, хорошо знавшему былую лихость этих и им подобных стариков в застольях, а теперь наблюдавшему, как они пригубливают «с донышка», остро и отчётливо виделось, что эта встреча двух былых богатырей — пожалуй, что и впрямь последняя… И тем сильнее мне, погружённому своей студенческой планидой в таинства слов и в тайны минувшего, хотелось и жаждалось «раскапывать» недра памяти одряхлевших, но ещё светлых умом и сердцем собеседников моих…

— То-то и оно, что изо всех набольших комиссаров Конёнку то-ко этот его тёзка хоть малость, да по душе был, — говорил старый краснодеревщик. — Он мне сам тогда, как мы тута с им встренулись, безо всяких моих расспросов про то сказал. Ну… вот примерно так, евонным-то слогом — а ить он, Сергей Тимофеевич, часом ровно как пастырь с амвона словеса плетёт, хошь и скоромным словцом, крепким, тож не брезгает… Вот он так примерно и растолковал мне: мол, промежду тех министров красных русским духом и не пахло. Так говорил: всем тем наркомам на искусство русское, на мастерство наше нас. ть было с колокольни. Ну невмочь мне, сказал, Паша, ихние хари лепить аль в камне высекать и в дереве стало, когда я знаю, что они и над художниками нашими измываются, и над работящим людом вобче. «Россия, где храмы православные всякие пришлые людишки руками русских же мужиков рушат и поганят — это не моя Россия!» — так вот мне он про то своё состоянье поведал. Потому и стал он себе о ту пору разрешенье на заграницу исхлопатывать. Он ить поначалу-то мыслил годика два-три там пожить. Говорит: чуял я тогда — останусь тут на все непотребства эти сатанинские глядеть, так задохнусь, сердце разорвётся!.. Во до чего тяжко ему тогда было, в двадцатые-то года, а ведь не нам чета, большой человек…

— Так в те поры скоко их убёгло за границу, — перебил приятеля дед, — хошь того же Шаляпина возьми. Пел-заливался про рабочий народ да про дубинушку, а как та дубинушка по ём прошлась, так и сбёг. А Горький?! уж на что болыневицкий друг, с Лениным кумпаньство водил, а тож уехавши был надолго… Это нам, простым, бечь некуды, где родились, там сгодились! Пото и терпели тута, и не бёгли.

— Не лукавь, Николка! — резко оборвал его Лаврентьевич. — Чего самим себе-то врать, когда уж тем боле не сегодня-завтра в ящик сыграем… И нам было куды бечь, и скоко наших, талабских, сбёгло — вона, в Эстонию, в Латвию, кордон-то обочь, и скоко товарищей наших с тобой, мастеровых, туды и с белыми ушло, и посля бёгли, тайно, — сам ведаешь не хужей меня. А мы с тобой здеся остались, а почто — на то у кажного свои причины. А какие — то уж иной сказ. Вот стренемся на том свете, сочтёмся угольками, там и потолкуем на сей счёт, исповедуемся друг дружке… Лады, Коляха, а? Я уж там постараюсь, креслице для тя удобственное вытешу с какого-нито райского деревка да поджидать тя стану…

— Да я раней тя помру! — возопил мой дед. — Ты вона ещё какой кремень, а меня уж и в заветерье шатает, а ветерком так вовсе валит… Не, Павлуха, придётся мне на том свете стружку пускать, тебя поджидаючи!

Тут я всерьёз встревожился, как бы старики не углубились в этот предмет разговора, столь ходовой меж людьми почтенного возраста — кто кого переживёт. И вернул краснодеревщика к его устным мемуарам:

— Так что вам Конёнков в связи с Кировым рассказал?

— Так то и оно, что поначалу-то он токо пожить там, в заграницах, от силы годков пять намеривши был. А как прознал, что Сергея Мироныча убили, да посля того почти что пол-Питера на выселки отправили, сызнова клюкву давить с народа почали, особливо тех, кто при старом режиме хоть на мизинец в почёте был — так понял, не! толку нету туды ворочаться, под большевиков. А что, спужаешься тута… У него ж, у Конёнкова, токо на Кирова надея и была — ну, как на милостивца, на заступника…

Потому как Мироныч, по его словам, понятье имел и в художестве, и в ремесле. Уважал мастеровых людей. Сам откудова-то с вятских лесов родом да воспитаньем — вот русская душа в ём жива и оставши была, не загасла, хошь он и стал одним из главнеющих комиссаров… Да ить он не одного токо Тимофеича под защиту брал — многих русаков природных, которые в художествах мастерами были, а новой власти не по ндраву пришлись — многих он в обиду не давал, сперва Троцкому, посля и Ягоде и всему кагалу ихнему. Да и не токо художников: вот ты, сынок (мастер ткнул мне в грудь пальцем), знать должон фамилию, я-то запамятовал, его тож Сергеем звали, пает был, Конёнков с им тож в дружках состоял, изваянье поясное с его в млаборе высек. Баламутный парень был, как про него Тимофеич сказывал, выпивоха — но стихи сердечные писал…

— Есенин, что ли? Сергей Есенин, да? — заулыбался я, в те мои годы сходивший с ума от поэзии златовласого рязанского уроженца.

— Во, точно! — тут и Лаврентьич озарился широкой улыбкой, и мой прародитель, услыхав эту фамилию, тоже озорно сверкнул глазами:

— Как же! Паш, это ноне память у нас прохудилася, а ить до войны да и посля Победы как за столом соберёмся, так, особливо кто помлаже, «Тройку» спевши да «Коробушку», вот эту евонную-то песню всегда певали, про мать-старушку, а ещё одну, та вовсе разудалая, во — «Зацелую допьяна, изомну, как цвет!» А книжек-то его в те года нигде не видать было, вроде как под запретом он состоял, а всё одно, знали — то Есенина поют!..

— Вот и его, Есенина, — продолжал мастер, — и его Мироныч под защиту брал властью своей, как

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату