мать которого давала тебе хлеба в долг.
“Не связывайся”, — просила Люули, но глаз ее нехорошо горел, и едва теплая кровь мудрых финнов неожиданно закипала красными пятнами на ее щеках. “Не буду”, — пожимал плечами Костик. Но связался. Один раз. Его одноклассники, беззлобные шалопаи, обложили данью палатку. Не туристическую. Торговую палатку, что выросла чудовищным кабачком на грядке у городского исполкома. В палатке работала Оля. В ночь через две. В очередь со своей мамой.
Олю обещали изнасиловать, маму — только убить. Но Оля почему-то ходила на работу чаще… Плакала, но ходила. И это тоже казалось Костику странным.
Не спрашивай у женщин, отчего они плачут. Не трогай того, о чем не слышал. Не дыши, не шепчи, не пой. Будь рядом. И они позовут или отпустят. Так сказала Оля и попросила помочь.
Костик дождался одноклассников на “забитой стрелке” и сказал: “Деньги приносит только собственность”. “Сть” в окончании слова Костик произнес плохо. Удар в челюсть заставил его пошатнуться. Неожиданно пришла ярость, которой Костик за собой не знал. В бабкиной энциклопедии это называлось аффектом.
Черная пелена опустилась на глаза. И только разбойники сияли в ней маленькими яркими точками. Шумел ветер, стучали ставни деревянных домов. Бритые налысо “светлячки” издавали звуки, которых Костик не слышал, шевелились, изнемогая от боли, и темнели, сливаясь с пеленой на глазах.
“Хватит! — закричала Оля. — Хватит!”
“Ну ты, Японец, даешь! — сплевывая на грунтовую дорогу зубы, сказал один из бывших одноклассников. — Дрыном-то зачем? Не по-человечески это…”
“Куллерво умер, упав на собственный меч, помнишь?” — спросил Костик, возвращая себя времени, из которого так неожиданно выпал.
“Умный сильно…”, — пробурчал в ответ кто-то из них.
“Они больше не будут, — заверила Оля. — Они будут уважать собственность”.
У Костика после битвы обнаружили переломы двух ребер, осложненные пневмотораксом, трещину в височной кости, рваную рану предплечья и пару синяков. Все это вместе потянуло на инвалидность второй группы. И, в целом, Костик остался должен пацанам за честно полученный белый билет. И за длинный, ничем не занятый академический отпуск, часть которого он провел с Люули, а другую в Аризоне. С Люули неожиданно для самого себя он стал ходить в лес. А в Аризоне стажировался, включаясь в исследовательский проект по “разделенным народам”. Андреа и Мардж навещали его по очереди. Они много гуляли, растаптывая ногами и иногда спинами “индейское лето”, яркое, прошитое паутиной, но уже бессочное, пустое.
Мардж и Андреа говорили, что сентябрь похож на разноцветные одежды индейцев.
А бабка Люули говорила, что осенью женщины всегда поворачивают время вспять и держат его в карманах длинных складчатых юбок. Играют минутами, ворожат над часами, а потом отпускают восвояси.
Не надо верить всему, что говорят об Америке. Вместо женщин временем у них до сих пор заведуют индейцы.
…Другим участникам битвы тоже повезло. Разбойник Яша побандитствовал еще с полтора года, отрастил шевелюру и женился на Оле, получив в приданое палатку, похожую на кабачок. А второго убили, но уже на повышении — в Питере. И не в пьяной драке, а в дорогой и, как говорили, эффектной перестрелке. “Семь пуль из “Макарова” съел и все был жив, все жив был, братан мой, — гордился Яша. — Восьмая была лишней…” “Какая-то всегда бывает лишней”, — соглашался Костик.
Профессор Попов диссертацию одобрил. Но Костик не был уверен, что читал. Профессор Попов, еще несколько лет назад веселый, счастливый и пламенный, затих. И, может быть, даже замерз. Все, что происходило на его глазах, было несправедливым и незаслуженным. Превращение института в университет, стыдливое переименование кафедры, сбежавшие с книжки деньги, почти невидимая зарплата и вдруг затянувшаяся язва желудка. Профессор не верил, что такое возможно. И у него уже совсем не было сил, чтобы преодолеть свое неверие и начать сначала. Костика профессор не любил. Но не до ненависти. Не любил устало и равнодушно.
“Вы — подозрительный молодой человек. Вас ничего не волнует. Вас надо было чаще прорабатывать на комсомольских собраниях. Зачем вы выучили иностранные языки?”
Костику хотелось погладить профессора Попова по голове. В один момент, еще в августе 1991-го, профессорская шевелюра рассыпалась, как замок, слепленный на скорую руку из сухого снега. Несколько верных присяге волос продолжали расти на макушке, сохраняя нежную, но разрозненную память о том, каким профессор Попов был во младенчестве.
Крупа, яйца, суповой набор, чай, макароны, ряженка. Попов не был гурманом, но совершенно не представлял, откуда другие люди берут продукты, когда в магазинах — пусто. Костик носил профессору Попову еду. И электрические лампочки. А он, брезгливо хмурясь, принимал пакеты и задавал Костику вопросы.
Как можно жить без боли, если у тебя есть глаза?
Почему ты не плачешь и не смеешься, если у тебя есть уши?
Зачем это все, если у тебя есть ноги и ты можешь их сделать?
Другие вопросы выходили за пределы “Красной Шапочки” и звучали только тогда, когда профессор Попов выпивал “профилактический” шкалик водки, примирялся с действительностью и академично переходил на “вы”.
Какого волка вы кормите?
Бабушка ваша в молодости была красавицей необыкновенной, знаете ли? И считалась ведьмой?
Уверены ли, что бесчувственность ваша когда-нибудь не сыграет на стороне противника?
Бог есть? Ленин врал?
Почем брали картофель?
В будущее с надеждой? В прошлое с презрением?
Ну, и кто вы все такие?
…И мы?
Костик не помнил, почем брал картофель. Он был нелюбопытен к текущему и знал это за собой. Как знал, что Бог, конечно же, есть. И что Люули — ведьма, и что профессор Попов тогда, в середине 50-х, парторг института, не взял Люули на кафедру иностранных языков, размахивая ее прошлым, не спрятанным и совсем не смиренным.
У Люули не было ума, чтобы записаться Людмилой, не было сил, чтобы забыть Эльзе, Мариту и Петера, и не было повода, чтобы не вписать в анкету умилительную фразу “получила домашнее образование”. Люули не смотрела в прошлое с презрением. Поэтому ей не было места в большом городе, где первым делом учатся забывать. “Тебе еще будет стыдно”, — сказала Люули Попову.
Теперь ему было стыдно. Предсказание сбылось. И никто из новой-старой профессуры северо-запада России не хотел связывать свое имя с именем профессора Попова, специалиста по истории КПСС и ее роли в организации социалистического соревнования в легкой промышленности в годы девятой пятилетки. Никто не хотел оппонировать Костику. Потому что никто не хотел сказать: “здравствуйте” профессору Попову.
Никто, кроме Тао Чун, китаянки, американки, исследовательницы из Иллинойса, бывшей аспирантки МГУ, хунвейбинки и знатока истории коммунистических режимов.
Тао Чун. Гончарова Весна. Она хорошо говорила по-русски. Даже гурманила, позволяя себе избегать слов с буквой “л”. Она была похожа на покосившийся, припорошенный инеем пенек и прихрамывала на правую ногу. Она была предписанно улыбчива и искренне матюкалась словом “брядь”. Она приехала по специальному гранту фонда Мак-Грегоров работать над проблемой провинциальных коммунизмов.
Ее судьба была удивительно счастливой. Ей было три года, когда к власти пришел великий Мао, а потому она не застала ужасов Чан Кайши. Ей было двадцать, когда великий Мао усомнился в пользе очкариков и решил спасать умников трудом. Тао Чун не носила очки. Она была студенткой, и надела красную повязку, и увидела, что ее родители не верят в Мао. Она плакала и просила отца исправиться. Потому что семья жила хорошо. Потому что маме разрешили родить второго ребенка. Но папа не слушал свою дочь. Тао Чун радовалась, когда сама везла папу в коммуну на переделку. Мама умерла по дороге из-за