преждевременных родов. Маме было тридцать семь. Такая же длинная и хорошая жизнь, как у Пушкина. Папа умер через три года от истощения. А Тао Чун была ошибочно арестована, ее ошибочно пытали и ошибочно уничтожили кости: сначала в бедре, потом в голени. А потом, когда все выяснилось и Мао умер, Тао Чун заказала протез и пошла работать в школу историком.
Ей всегда было легко. В сорок четыре года ее, как самую лучшую из учителей, отправили в МГУ, в аспирантуру. В Москве она очень хотела встретить Ленина или Горбачева, но встретила Будду. Будда всегда сам решает, кого и где ему хочется встретить. В Москве он был черный, как уголь, и молчаливый, как подземелье. Он был коммунист. Но это — на всякий случай. И уже не имело значения. Тао Чун уехала с Буддой в Африку. Африка воевала. А Тао Чун была плохим бойцом, потому что не хотела воевать. Она была против насилия. И ее муж тоже был против. Мужа Тао Чун ошибочно расстреляли. И ребенок ее не пришел в этот мир, потому что пришел в другой, к другой женщине, в другую страну и в другое время. Тао Чун подобрали американцы. Там, где стреляют, всегда есть американцы.
Тао Чун никуда не бежала. Но стала беженкой. Тао Чун ни о чем не просила, но о ней написали книгу. А потом книгу написала и она сама. Тао — это гончары. Чун — это весна. Глина рассказывает о мире больше, чем он сам о себе знает. Если вам не жалко слез, плачьте. Но если жалко, ждите весну. Она вымоет вам лицо сама. Она высушит его солнцем и уберет с него тени.
Тао Чун преподавала в университете Иллинойса спецкурс по тоталитарным режимам. Она исследовала их, но не хотела судить. Тао Чун сказала профессору Попову, что он очень красивый, и на все время стажировки переселилась к нему в квартиру.
После этого у Костика сразу же нашлись оппоненты. И Тао Чун тоже выступала на его защите. Уезжая, Тао Чун предложила профессору Попову жениться на ней как можно скорее. И передала Костику привет от Мардж Рей.
Белой женщины для Костика у Мардж снова не нашлось.
Через год профессор Попов уехал в Штаты. А Костик получил место на кафедре и в общежитии для преподавателей.
Она говорила глупости.
Она была фантазерка.
Она чуть-чуть заикалась и громко смеялась всем застрявшим внутри горла звукам.
Она грызла кончик ручки.
Она морщила нос.
Она была похожа на первый снег.
Хотелось, чтобы она уткнулась в подмышку, чтобы прижать к себе и тихо качать. Или чтобы был карандаш. И чтобы им медленно, неуверенно и пьяно проводить на листе линии, которые нарисованы на всех стенах тенью ее рук.
И молчать, закусывая губу так сильно, чтобы внутрь, в рот, стала капать кровь. И чтобы кровь разлилась и нагрелась, чтобы было жарко.
Жарко, жарко, жарко.
Привет. Салют.
Сесть к ней спиной, подобрать колени к подбородку. И жить так, зная, что позвоночник врос в нее, превратив тебя в непрошенного сиамского близнеца. В калеку, сердце которого бьется только потому, что бьется ее сердце.
Свою женщину ты узнаешь сразу, даже если ешь с другой, даже если спишь с тысячами чужих, даже если твой следующий день — последний. Ты всегда узнаешь свою женщину, даже если не скажешь ей об этом. Ты узнаешь ее, даже если ты — Вяйнямёйнен, сын Калева и дочери воздуха — родился на свет уже стариком.
Ее звали Зоряна, ей было двадцать три года, она была сербкой. Сербкой “после всего”. После Белграда, после Милошевича, после гибели родителей, которые собрались разводиться, но умерли женатыми, попав под бомбежку в свою последнюю, прощальную брачную ночь.
Конференция о перспективах гуманитарного знания в Восточной Европе проходила в Вене. Мардж и Костик жили в отеле “Тюрингер Хоф”, недалеко от Alma Mater Rudolphina, Венского университета. Мардж, которую Костик не видел несколько лет, постарела. Ее волосы снова были длинными, а тело, уже не такое упругое, похожее на забытый резиновый мячик, не помещалось в одежды. “Тебе нужно носить сари”, — сказал Костик. “Да, — согласилась Мардж. — Иногда мне хочется. Но я не знаю, как…”. Костик нежно погладил ее по волосам. Сипаи снова были разбиты, корона торжествовала.
“Мы могли бы пожениться”, — сказала Мардж.
“Мы могли бы служить в разведке”, — модная песня сама напросилась на язык. Костик спел и перевел.
“Ты не хочешь?” — спросила Мардж.
“Тебе надоело сдавать меня в аренду?”
Она вздохнула, взяла его за руку и поцеловала в запястье. В то место, где честный пульс мирно сообщал о пустом сердце…
“Ты не знаешь, как я живу”, — сказал Костик.
“Почему? Ты живешь в фургоне. Да? Там холодно. У тебя есть старая бабка. Будет две, — прошептала Мардж. — Я могу жить в фургоне. У меня климакс. Я устала”.
Костик поморщился. Мардж заплакала. Они приехали на день раньше. Это было очень плохо, хотя могло быть хорошо.
Мардж предложила Костику съездить в Шенбрунн.
Зеркальный зал, Лаковая гостиная, Большая галерея. Чуть-чуть скрипел паркет, залы, когда-то парадные и сияющие, уныло поблескивали неуместными электрическими лампочками, а мебель казалась свезенной со склада, нелепой и неживой.
Костик не любил музеев. Он любил кухни. Он был уверен, что жизнь там, где натянуты веревки и сушится белье, где через край большой кастрюли на печь переливается суп, где стол исписан, изрезан ножом и напитан луком, чесноком и перцем, как хороший кусок мяса. Жизнь там, где тепло, где ссоры, где еда, где толстые женщины и “варикозные ноги”, где пьющие мужчины и вранье о кровавых битвах.
Утром, в конференц-зале, Зоряна Микулич сообщила собравшимся, что Снежная Королева — это реконструкция Гамлета. Не реплика, но попытка переосмысления Эльсинорской трагедии глазами сильного участника. Глазами Герды.
Какая разница, о чем спрашивают мальчики? Потому что они всегда спрашивают о бытии, смысле и вечности. Они всегда пытаются сложить из кубиков то, что нужно любить и поливать. Мир мальчиков — это бесконечная игра. Игра в Призраков, в друзей, в дуэли и в войны. Они много чего умеют. Кроме одного: они не умеют вернуться домой.
Офелия как Герда. Герда как Офелия. И тоже река, которой жертвуется не тело, а только красные башмачки. И тоже безумие: сон у старой волшебницы. Но Герда просыпается. Герда-Офелия находит Кая. Но тот говорит, что ему — хорошо.
Сильная женская позиция — не верить. Не поддаваться. Видеть логику мира за искривленной колючей проволокой мужских игр. Девочки не верят в вечность.
Дания — хорошая страна. Андерсен реабилитировал ее, переодев Офелию в Герду. Гамлет-Кай написал свое слово и ушел домой. И Призрак больше не беспокоил его. И Снежная королева. Никто.
“Какая чушь! — сказала Мардж. — Вы историк? Что вы исследуете?”
“Я филолог! — сказала Зоряна. — Это тоже гуманитарная наука! Если вы знаете…”
“Но то, что вы делаете, вообще не наука!” — разъярилась Мардж.
“Почему нет?” — спросила Зоряна.
Костик улыбался. Костик смотрел на Зоряну и улыбался так, как когда-то ее дед Вукан улыбался бабке Софии. И как его дед Степан — бабке Люули. Он улыбался так, миллионы мужчин делали это, когда узнавали своих женщин. А доклад — да — чушь. Такая же чушь, как все другие доклады с классификациями, тенденциями, статистикой и прочей ерундой.
Мардж не смотрела на Костика. Ей и не надо было смотреть, чтобы все понять. В перерыве она