и мерланов. От мальчишки до того несло селедкой, что можно было подумать, будто он и сам вышел из брюха какой-нибудь огромной рыбины. Долгое время у него была излюбленная игра: едва лишь мать отвернется, он принимался выкладывать стены и строить домики из селедок; играл он и в войну на мраморном прилавке, выстраивая шеренгами друг против дружки султанок, передвигал их, бил по голове, подражал звуку трубы и барабанной дроби, а кончал тем, что снова смешав всех рыб в кучу, объявлял их убитыми. Позднее он стал вертеться подле своей тети Клер, чтобы добыть плавательный пузырь карпа или щуки, которых она потрошила; пузыри он швырял оземь и давил, они с треском лопались; мальчик получал необыкновенное удовольствие. В семь лет он бегал по проходам, забирался под прилавки, между оцинкованными деревянными ящиками, и стал озорником, вконец избалованным торговками, когда они показывали ему какую-нибудь пленившую его новинку, он всплескивал ручонками и, запинаясь от восторга, лепетал: «В-вот з-здорово! Эт-то уж без м-мюшенства!» От «мюшенства» и пошла кличка «Мюш»: Мюш, поди сюда, Мюш, сбегай туда! Мюш был нарасхват. Наткнуться на него можно было всюду: в аукционной камере, среди груды плетенок, между ведер с отбросами. Он сновал по рынку, точно бело-розовый, неугомонный и верткий малек барабульки, отпущенный наконец на простор волны. К текучей воде он питал пристрастие, как рыбка малявка. Он валялся в лужах, на него капало с прилавков. Нередко он потихоньку отвертывал какой-нибудь кран, наслаждаясь, если на него брызгала струя. А по вечерам мать чаще всего обнаруживала мальчика у водоемов над лестницей, ведшей в подвалы рынка; она уводила его оттуда насквозь промокшего, с посиневшими руками; вода хлюпала в башмаках и даже в карманах.
В семь лет мальчишка был хорош, как ангел, и груб, как ломовой извозчик. У него были каштановые кудри, прекрасные нежные глаза и чистый рот, который изрыгал такую брань, произносил такие забористые слова, какими поперхнулся бы любой жандарм. Воспитанный на базарном сквернословии, он по-детски невинно усвоил площадной словарь черни и, прибоченясь, подражал матушке Меюден, когда она гневалась. Тогда его кристально чистый, как у мальчика из церковного хора, голосок так и сыпал подряд «шлюхами» и «потаскухами», тут были и «ну и целуйся со своим хахалем» и «почем продаешься, шкура?». При этом он нарочно картавил: так он поганил в себе чудесный образ младенца, — младенца, улыбающегося на коленях богородицы. Рыбные торговки хохотали до слез. А он, поощряемый ими, чертыхался теперь через каждые два слова. Но, вопреки всему, он оставался прелестным мальчуганом, не понимавшим значение этих мерзостей, здоровым благодаря свежему дыханию моря и крепкому запаху рыбы, — мальчуганом, который с таким ликующим видом произносил весь набор похабных ругательств, словно твердил наизусть молитву.
Наступила зима; в этот год Мюш стал что-то зябнуть. С первых же холодов он проникся живым интересом к бюро инспектора. Бюро Флорана помещалось в левом углу павильона, со стороны улицы Рамбюто. В комнате стояли стол, этажерка для папок, кресло, два стула, была там и печка. Вот об этой печке и мечтал Мюш. Флоран нежно любил детей. Увидев малыша с мокрыми по колено ногами, глядевшего в окно, он впустил его к себе. Первая беседа с Мюшем глубоко его изумила. Мюш уселся у печки, приговаривая своим спокойным голоском:
— Хочу немного пошкварить себе копыта, понял? Холод чертовский, разрази его гром.
Затем добавил, заливаясь серебристым смехом:
— А моя тетя Клер сегодня на шкелетину похожа… Скажи, дядя, это правда, что ты по ночам ходишь к ней греть постельку?
Флоран ужаснулся, но проникся к мальчишке странным интересом. Прекрасная Нормандка держалась все так же натянуто, однако, не возражая ни словом, позволяла сыну ходить к Флорану. Тогда Флоран счел себя вправе его принимать, он стал зазывать Мюша к себе после обеда, мало-помалу увлекшись идеей сделать из него образцового ребенка. Флорану казалось, будто брат его Кеню опять стал маленьким, будто они опять живут вдвоем в большой комнате на улице Руайе-Коллар. Отрадой для Флорана, сокровенной мечтой его самоотверженного сердца было бы всегда жить в обществе юного существа, которое не становилось бы взрослым, которое он непрестанно учил бы и, любя в нем чистоту, любил бы все человечество. На третий день он принес букварь. Мюш восхитил его своей смышленостью. Он запоминал буквы, схватывая все на лету, как истый парижский гамен. Картинки в букваре его необычайно занимали. Затем он устраивал себе основательный отдых в тесном кабинете Флорана; печка по-прежнему оставалась его закадычной приятельницей, источником нескончаемых радостей. Сначала он пек в ней картошку и каштаны; но это показалось ему недостаточно интересным. Тогда он стащил у тети Клер пескарей и испек их, нанизав на нитку, перед пылающим устьем печки; он с наслаждением поедал их без хлеба. Как-то он принес даже карпа; но карп никак не хотел поджариться и так начадил, что пришлось настежь открыть дверь и окно. Когда запах от этой стряпни становился удушающим, Флоран выбрасывал рыбу на улицу. Но чаще он смеялся. А Мюш через два месяца начал бегло читать, и в его тетрадках по чистописанию не было ни одной кляксы.
Между тем мальчуган каждый вечер изводил мать рассказами о своем дружке Флоране: мой дружок Флоран нарисовал деревья и людей в хижине; мой дружок Флоран вот так поднял руку и сказал, что, если бы все люди умели читать, они стали бы лучше. Поэтому Нормандка жила в постоянной близости к тому самому человеку, которого мечтала задушить. Однажды она заперла Мюша дома, чтобы он не смог пойти к инспектору. Но он так плакал, что назавтра мать выпустила его на свободу. Несмотря на свои мощные стати и задиристый вид, она была слабохарактерной. Когда сынишка рассказывал ей, как тепло ему в бюро Флорана, когда он возвращался домой в сухой одежде, она чувствовала безотчетную благодарность и удовлетворение при мысли, что ее ребенок находится под крышей и греет ноги у печки. А потом она и вовсе растаяла, когда Мюш прочитал ей несколько строк из скомканного клочка газеты, в которую был завернут ломтик угря. Таким образом, она мало-помалу стала думать — не говоря об этом вслух, — что Флоран, возможно, неплохой человек; его образованность внушала ей уважение, а к этому добавлялось и растущее любопытство, желание узнать его поближе, проникнуть в его жизнь. Затем вдруг ее осенило — она уверила себя, что осуществляет свою месть: надо быть с кузеном Лизы поласковей, поссорить его с толстухой — так оно смешней будет.
— А что, твой дружок Флоран когда-нибудь говорит с тобой обо мне? — спросила она как-то утром, одевая Мюша.
— Еще чего! — ответил мальчик. — Мы ведь с ним веселимся.
— Ну так вот, скажи ему, что я больше не сержусь и благодарю его за то, что он выучил тебя читать.
С тех пор ребенок каждый день получал какое-нибудь поручение. Он уходил от матери к инспектору и от инспектора к матери, передавая им уйму всяких любезностей, вопросов и ответов, которые он повторял, совершенно в них не вникая; его можно было бы заставить сказать любую чудовищную вещь. Но прекрасная Нормандка побоялась показаться робкой; однажды она самолично явилась к Флорану и уселась на второй стул, пока Мюш писал диктант. Она была очень тихая и усердно восхваляла Флорана. Флоран смущался больше, чем она. Говорили они только о мальчике. И так как Флоран выразил опасение, что не сможет больше заниматься с Мюшем в своем бюро. Нормандка предложила ему приходить к ней домой по вечерам. Затем она заговорила о вознаграждении. Флоран покраснел и заявил, что если она так будет говорить, то он откажется от занятий. Тогда она решила отблагодарить его подарками, присылать ему отборную рыбу.
Так был заключен мир. Прекрасная Нормандка даже взяла Флорана под свое покровительство. Правда, в конце концов инспектора признали; торговки нашли, что хоть глаза у него и злые, зато как человек он лучше, чем г-н Верлак. Одна лишь матушка Меюден пожимала плечами; старуха затаила обиду на «долговязого», как презрительно называла она Флорана.
А однажды утром, когда Флоран, улыбаясь, остановился у садков Клер, девушка, выронив из рук угря, которого она держала, и залившись густым румянцем, повернулась к нему спиной, злая, надутая. Флоран до того был изумлен, что даже заговорил об этом с Нормандкой.
— Не обращайте внимания, — сказала та, — она сумасшедшая… Никогда ни в чем не согласится с другими. Это она, чтоб меня взбесить, сделала.
Нормандка торжествовала; она стояла, прибоченясь, за прилавком, еще более кокетливая, чем всегда, появлялась в необыкновенно сложных прическах. При встрече с Лизой она в свою очередь бросила на нее презрительный взгляд, даже расхохоталась ей прямо в лицо. От уверенности в том, что она изведет Лизу, отобьет кузена. Нормандку разбирал смех, веселый, звонкий, грудной смех, от которого словно волна