отвратительном отребье, дурно пахнущий, с рыжеватой, как у дьявола, щетиной. Тайный страх женщин еще увеличивал власть аббата. Он был жесток со своими исповедницами, но ни одна из них не посмела покинуть его; они шли к нему с трепетом, и это сладко волновало их.
— Милая моя, — признавалась г-жа де Кондамен Марте, — напрасно я уговаривала его, чтобы он душился; я привыкла теперь и нахожу, что так он даже лучше… Вот настоящий мужчина!
Аббат Фожа царил особенно в епископском доме. Со времени выборов он создал для епископа Русело жизнь праздного прелата. Епископ жил с любимыми книгами в своем кабинете, где аббат держал его почти взаперти, допуская к нему лишь тех лиц, которых он не опасался; сам же он сидел в соседней комнате, откуда управлял всей епархией. Духовенство трепетало, отданное во власть этому самодержавному властелину; старые, седовласые аббаты склонялись перед ним с присущим духовным лицам смирением, целиком отрешась от собственной роли. Часто, запершись с аббатом Сюреном, монсиньор Русело безмолвно плакал горькими слезами. Он уже сожалел о сухом обращении аббата Фениля, который все же был по временам ласков, тогда как теперь епископ чувствовал себя как бы подавленным каким-то постоянным и неумолимым гнетом. Но потом он улыбался, безропотно покорялся и тихо говорил со своим обычным милым эгоизмом:
— Ну, дитя мое, примемся за работу… Мне не следует жаловаться; я веду такую жизнь, о которой всегда мечтал: полное уединение и книги.
Вздохнув, он прибавлял тихо:
— Я был бы счастлив, если бы не боялся лишиться вас, мой милый Сюрен… Кончится тем, что он не захочет больше терпеть вас здесь. Вчера мне показалось, что он смотрел на вас подозрительно. Заклинаю вас, соглашайтесь с ним во всем, держите его сторону, не щадите меня. Увы, у меня не осталось никого, кроме вас.
Через два месяца после выборов аббат Виаль, один из старших викариев епископа, получил назначение в Рим. Разумеется, аббат Фожа занял его место, хотя оно давно уже было обещано аббату Бурету. Он даже не дал ему прихода св. Сатюрнена, из которого сам ушел, а передал его молодому честолюбивому священнику, обещавшему быть его послушным орудием.
— Епископ не хотел и слышать о вас, — сухо сказал он при встрече аббату Бурету.
Но когда старый священник робко сказал, что пойдет к монсиньору и попросит объяснения, он добавил более мягким тоном:
— Монсиньор плохо себя чувствует и не сможет вас принять. Положитесь на меня, я буду защищать ваши интересы.
С момента своего вступления в палату Делангр примкнул к большинству. Плассан открыто перешел на сторону Империи. Казалось, что аббат мстил этим благоразумным буржуа, грубо с ними обращаясь; заколотив снова калитку тупика Шевильог, он заставил таким образом Растуаля и его друзей заходить к супрефекту с площади, через главный вход. Когда он появлялся на их дружеских собраниях, эти господа пресмыкались перед ним. И таково было его обаяние, таков был тайный страх перед его крупной, грубо сложенной фигурой, что даже в его отсутствие никто не смел произнести какое-нибудь двусмысленное слово на его счет.
— Это чрезвычайно достойный человек, — заявлял Пекерде-Соле, рассчитывавший на префектуру.
— Весьма замечательная личность, — поддакивал доктор Поркье.
Все утвердительно покачивали головой. Кондамен, которому этот хвалебный хор в конце концов надоел, иногда любил приводить их в замешательство.
— Во всяком случае, характер у него не легкий, — как бы про себя говорил он.
От таких фраз вся компания цепенела. Каждый из присутствующих подозревал своего соседа в том, что он подкуплен этим страшным аббатом.
— У старшего викария очень доброе сердце, — осторожно вставлял Растуаль, — но только, как все великие люди, он, может быть, немножко суров в обращении.
— Это совсем как я: я очень покладист, а между тем всегда слыл суровым человеком! — восклицал де Бурде, который примирился с обществом, после того как имел продолжительный разговор с глазу на глаз с аббатом Фожа.
Желая привести всех в хорошее настроение, председатель спросил:
— Известно ли вам, что старшему викарию сулят епископскую кафедру?
Тут все сразу оживились, Мафр сильно рассчитывал на то, что аббат Фожа будет епископом в самом Плассане после ухода монсиньора Русело, здоровье которого заметно пошатнулось.
— Это было бы полезно для всех, — простодушно сказал аббат Бурет. — Болезнь озлобила епископа, и я знаю, что наш милейший Фожа всячески старается уничтожить в его сердце некоторые несправедливые предубеждения.
— Он вас очень любит, — уверял судья Палок, только что получивший орден. — Жена моя слышала, как он сожалел, что про вас забыли.
Если аббат Сюрен находился в их обществе, он также принимал участие в общем хоре похвал; но хотя, по выражению всего епархиального духовенства, «митра была у него в кармане», успех аббата Фожа все- таки тревожил его. Он смотрел на него своим приятным взглядом, оскорбленный его сухим обращением, вспоминая предсказание епископа и стараясь угадать, где появится трещина, от которой рассыплется этот колосс.
Так или иначе, все эти господа были уже удовлетворены, за исключением де Бурде и Пекера-де-Соле, которые все еще дожидались милостей от правительства. Вот почему они оба были самыми ярыми приверженцами аббата Фожа. Остальные, сказать по правде, охотно возмутились бы, если бы у них хватило на это смелости; они устали от непрерывных проявлений признательности, которых требовал от них властелин, и жаждали, чтобы какая-нибудь смелая рука избавила их от него. Поэтому они обменялись очень странными взглядами — тотчас же отведенными в сторону, когда г-жа Палок с притворным равнодушием спросила:
— А куда девался аббат Фениль? Вот уже целая вечность, как я о нем ничего не слышу.
Воцарилось глубокое молчание. Один только Кондамен способен был ступить на такую скользкую почву; все смотрели на него.
— Он как будто замуровался в своем имении в Тюлете, — спокойно ответил он.
А г-жа де Кондамен добавила с иронической улыбкой:
— Можно спать спокойно: его песенка спета; он уже не будет больше вмешиваться в дела Плассана.
Единственным препятствием оставалась Марта. Аббат Фожа чувствовал, что она с каждым днем все больше и больше ускользает от его влияния; он напрягал свою волю, призывал на помощь свои силы духовника и человека, чтобы сломить ее; но ему не удавалось умерить тот пыл, который он сам же возбудил в ней. Она шла к логическому завершению всякой страсти, с каждым часом все настойчивее искала самозабвения, экстаза, самоуничтожения в неземном блаженстве. Для нее было смертельной мукой чувствовать себя закованной в телесную оболочку, не быть в состоянии вознестись к преддверию света, который приоткрывался ей, но казался уходящим все дальше, все выше. Теперь она дрожала от озноба в церкви св. Сатюрнена, в этом холодном сумраке, где некогда испытывала ощущения, полные таких жгучих наслаждений; рокот органа проносился над ее склоненной головой, не вызывая в ней прежнего сладострастного трепета; струи белого дыма кадильниц уже не погружали ее в дремоту среди мистических грез; пылающие огнями часовни, священные дароносицы, сияющие, как звезды, — все это бледнело и расплывалось в ее затуманенных слезами глазах. Тогда, словно грешница, сжигаемая райским огнем, она в отчаянии воздевала руки и требовала возлюбленного, отвергавшего ее, и лепетала, и кричала:
— Боже мой, боже мой, зачем ты покинул меня?
Пристыженная, словно оскорбленная холодным безмолвием сводов, Марта уходила из церкви с гневом покинутой женщины. Она мечтала о муках, чтобы пролить свою кровь; возмущалась тем, что бессильна идти дальше молитвы и не может одним мощным усилием ринуться в объятия бога. Возвращаясь домой, она надеялась только на аббата Фожа. Он один мог отдать ее богу; он приоткрыл ей радости веры, он же должен, теперь окончательно разорвать завесу. И она рисовала себе те религиозные обряды, которые должны были дать полное удовлетворение ее существу. Но священник сердился; он забывался до того, что грубо бранил ее, отказывался ее слушать, пока она не будет стоять перед ним на коленях, покорная и