В вагоне, видя, как нервничает Клод, как он не отрываясь смотрит в окно, будто на долгие годы покидает исчезающий вдали и растворяющийся в дымке город, Сандоз попытался его отвлечь и рассказал ему все, что он знал о настоящем положении Дюбюша. Сначала папаша Маргельян, кичась своим премированным зятем, таскал его всюду за собой и представлял как своего компаньона и преемника. Вот кто будет толково вести дела, строить и дешево и красиво, недаром ведь парень высох над книгами! Однако первая же затея Дюбюша кончилась плачевно: он изобрел печь для обжига кирпича и установил ее в Бургундии на земле своего тестя, но в таком неподходящем месте и по такому неправильному плану, что потерял на этой попытке 200 тысяч франков наличными. Дюбюш занялся тогда строительством домов, намереваясь применить на практике свои собственные, долго вынашиваемые замыслы, которые должны были возродить строительное искусство. В свои постройки он внес и старые теории, которых он набрался от друзей юности — революционеров в искусстве, — все то, что он обещал осуществить, как только у него будут развязаны руки, но что он плохо переварил и некстати применил с тяжеловесностью старательного ученика, лишенного творческого горения: фаянсовые и терракотовые украшения, большие застекленные переходы и особенно железо во всех видах — железные стропила, железные лестницы, железные крыши. Так как все эти материалы лишь увеличивали расходы, он снова провалился, тем более, что был плохим администратором; и к тому же богатство кружило ему голову: он отяжелел, избаловался, утратил даже прежнее рвение к работе. На этот раз папаша Маргельян рассердился: ведь сам-то он тридцать лет покупал земельные участки, строил, и снова продавал, я умел на глазок определять смету доходного дома: столько- то метров площади по столько-то за метр дадут столько-то квартир с такой-то квартирной платой. Кто же ему подсунул молодца, который просчитывается и с известью, и с кирпичом, и со строительным камнем, ставит дуб там, где достаточно было бы сосны, и не хочет мириться с тем, что этаж надо разрезать, как просфору, на столько маленьких ломтиков, сколько потребуется. Ну нет, с него довольно! Он возмутился против искусства после того, как из тщеславия, поддавшись искушению невежды, попытался ввести малую толику его в свое издавна налаженное дело. С тех пор дела пошли все хуже и хуже, между зятем и тестем возникали крупные ссоры; первый, принимая надменный вид, ссылался на свою науку, второй кричал, что любой чернорабочий понимает больше, чем архитектор. Миллионы оказались в опасности. В один прекрасный день Маргельян выставил Дюбюша за дверь своей конторы, запретив ему впредь ступать туда ногой, потому что он не годен даже для руководства стройкой с четырьмя рабочими. Это было катастрофой, позорным провалом, банкротством Академии перед простым каменщиком.
Клод, начав прислушиваться, спросил:
— Ну, а чем же он теперь занимается?
— Не знаю, должно быть, ничем, — ответил Сандоз. — Он говорил мне, что вечно в тревоге за здоровье детей и что сам за ними ухаживает.
Госпожа Маргельян, бледная, худая, как щепка, женщина, умерла от чахотки; это был наследственный недуг, связанный с семейным вырождением, и ее дочь Регина тоже кашляла со времени замужества. Сейчас она проходила курс лечения на водах Мон-Дор, куда не решилась взять с собой детей, которые сильно хворали за год до этого после сезона, проведенного на курортном воздухе, слишком резком для их слабого здоровья. Вот почему семья разбрелась в разные стороны: мать с одной только горничной — на водах, дед — в Париже, где снова возобновил свои большие постройки, воюя с четырьмястами рабочих и подавляя своим презрением ленивых и неспособных, а отец, приставленный нянькой к детям, уединился в Ришодьере, где нашел себе прибежище, как инвалид, потерпевший поражение в первой же жизненной битве. В минуту откровенности Дюбюш намекнул даже, что так как его жена едва не умерла при вторых родах и падала в обморок при малейшем грубом прикосновении, он счел своим долгом прервать с ней всякие супружеские отношения, и у него не оставалось теперь даже этой утехи.
— Счастливый брак! — лаконично закончил Сандоз.
Было десять часов, когда друзья позвонили у решетки Ришодьера. Усадьба, которой они еще до сих пор не видали, восхитила их: густой лес, французский сад со въездами и откосами, величественно расстилавшимися перед их глазами, три огромные оранжереи и особенно колоссальный водопад с хаотически нагроможденными искусственными скалами из цемента и подведенными водопроводными трубами; владелец загнал в него целое состояние, движимый тщеславием бывшего рабочего-штукатура. Но больше всего поразило друзей печальное безлюдье этого владения: расчищенные граблями дорожки, на которых не видно было следов, пустынный огромный парк, где только изредка мелькали силуэты садовников, мертвый дом, в котором были заперты все окна, кроме двух, слегка приоткрытых.
Наконец появился лакей и осведомился, что им угодно. Узнав, что они пришли к хозяину, он с дерзким видом ответил, что хозяин за домом, на гимнастической площадке. Затем он снова исчез.
Пройдя по одной из аллей, Сандоз и Клод вышли на лужайку, и зрелище, представшее перед ними, заставило их остановиться. Дюбюш стоял у трапеции и, вытянув руки, поддерживал своего сына Гастона — тщедушного десятилетнего мальчика с мягкими, как у грудного ребенка, костями. В колясочке, ожидая своей очереди, сидела дочь Дюбюша, Алиса, родившаяся недоноском; она так плохо развивалась, что и сейчас, в шесть лет, еще не умела ходить. Поглощенный своим занятием, отец помогал сыну проделывать упражнения для рук и для ног, раскачивая его и тщетно пытаясь заставить подтянуться на хрупких руках; но так как и этого легкого усилия было достаточно, чтобы мальчика бросило в пот, он снял его с трапеции и закутал в одеяло. Дюбюш все проделывал молча, одинокий в этом огромном прекрасном парке под безбрежным небом, вызывая к себе глубокое сострадание, Выпрямившись, он вдруг увидел обоих друзей:
— Как! Это вы?.. В воскресенье и не предупредив заранее?!
Он в отчаянии всплеснул руками, а потом объяснил, что по воскресеньям горничная — единственная женщина, которой он решается доверить детей, — уезжает в Париж и поэтому ему нельзя ни на минуту оставить Алису и Гастона.
— Держу пари, что вы приехали ко мне завтракать! Встретив умоляющий взгляд Клода, Сандоз поспешил ответить:
— Нет, нет… Мы забежали только пожать тебе руку. Клоду нужно было приехать сюда по делам. Ты ведь знаешь, он когда-то жил в Беннекуре. А раз уж я его провожал, нам пришло в голову тебя проведать. Но нас ждут, так что не беспокойся.
Тогда, вздохнув с облегчением, Дюбюш сделал вид, что хочет их удержать. Черт побери! В их распоряжении целый час! И завязалась беседа. Клод смотрел на Дюбюша, удивляясь, что он так постарел: на одутловатом лице показались морщины, на пожелтевшей, как будто забрызганной желчью коже выступили красные прожилки, волосы и усы уже поседели. Движения стали вялыми, все тело обмякло, отяжелело от безысходной усталости. Неужели денежные поражения так же тяжелы, как поражения в искусстве? Голос, взгляд — все в этом побежденном говорило о позорной зависимости его нынешнего существования, о крушении его карьеры, о вечных попреках, о постоянных обвинениях в том, что он получил наследственные капиталы под залог таланта, которого у него не было; и он продолжал обкрадывать семью еще и теперь, потому что ел, одевался, брал карманные деньги, принимая ежедневную милостыню, как обычный вымогатель, от которого никак не могут избавиться.
— Подождите меня, — попросил Дюбюш. — Я займусь моей крошкой еще минут пять, а потом пойду с вами.
Нежно, с бесконечными материнскими предосторожностями, он вынул маленькую Алису из колясочки и приподнял ее до трапеции; затем, приговаривая ласковые слова, улыбаясь, ободряя, он минуты две заставил девочку покачиваться, чтобы поупражнять ее мускулы; но все время расставлял руки, следя за каждым движением ребенка, в страхе, что Алиса разобьется, если, утомившись, выпустит трапецию из своих хрупких восковых ручек. У девочки были большие светлые глаза, она ничего не говорила и покорялась, несмотря на то, что упражнения внушали ей ужас; ее жалкое тельце было так невесомо, что совсем не натягивало веревок, точно тельце маленькой заморенной птички, которая, падая с ветки, даже не колеблет ее.
Дюбюш взглянул на Гастона и, заметив, что одеяльце сползло и открылись ноги ребенка, воскликнул в отчаянии:
— Боже мой, боже мой, да ведь он простудится в траве! А я не могу шевельнуться. Гастон, детка! Каждый день одно и то же: ты как будто только и ждешь, чтобы я занялся твоей сестричкой! Сандоз, прикрой его, умоляю: Спасибо, спасибо! Спусти же одеяло ниже, не бойся!