последние слова Хатвилла: 'Мы увидимся'. Чтобы закончить, она импровизирует подпись: двойное 'Н' из четырех вертикальных линий, слегка наклоненных вправо и перечеркнутых единственной выходящей горизонтальной линией — подпись, которая получается у нее в этот день случайно и которая станет знаменитой.
Возвращается в холл, по-прежнему тихий и пустынный. Она осматривается и, пройдя десяток метров, вынуждена спрятаться за драпировкой: кто-то проходит мимо. Она вновь идет, еле волоча сумку — Мендель сказал бы 'эту проклятую сумку', — которая кажется непомерно тяжелой.
Больше она не встречает никого во всем огромном доме. Наконец добирается до конюшни. Конюха нет. Зато восемь или десять лошадей выстроились в ряд перед кормушками. Вспоминается голос Менделя: 'На лошадь садятся всегда слева, дурочка. И с нею говорят, Ханна, ей говорят, что ее любят и рассчитывают на нее'. Она выбирает кобылу с блестящими и нежными глазами. На то, чтобы ее оседлать, уходит не более трех минут. 'В конце концов я буду ругаться, как Мендель. А если еще окажется, что высунув отсюда нос я увижу Хатвилла и его людей, рыдающих от смеха…' (Ей не удается избавиться от впечатления, что ее отъезд или, более точно, побег задуман ее хозяином.)
Наконец, подняв кое-как подпругу, закрепив свою сумку позади седла, Ханна садится передохнуть. Она в поту и совсем без сил — долго держала тяжелое седло на вытянутой руке.
— Послушай… — говорит она кобыле. — Ты могла бы все-таки стать на колени, как, помнится, делают верблюды? Я рассчитываю на тебя, я тебя бесконечно люблю, я хочу думать, что как женщина ты проявишь немного солидарности.
Она берет кобылу за повод и отмечает, очарованная, что та идет за нею. Через минуту она на улице, под палящим солнцем, почти уверенная в том, что ее не заметили. Минуя аллею, входит в заросли акаций. Только через четверть часа — благо встретилось поваленное дерево — она влезает на кобылу и садится в седло.
Она едет по северной дороге, в высшей степени гордая собой…
И только сейчас обнаруживает, что Мика Гунн следует за нею. Он останавливается, когда останавливается она, и трогается тоже одновременно с нею. Ошибиться невозможно: это его рыжие волосы и долговязая фигура огородного пугала. Нет также никакого сомнения относительно его намерений. Одно из двух, как сказал бы Мендель Визокер: или он исполняет приказ, данный хозяином, или действует в собственных интересах и повалит ее на землю в первой попавшейся австралийской роще.
Несмотря на то, что Ханна верит больше в первую гипотезу, чем во вторую, она достает из сумки бритву с перламутровой ручкой, чтобы спрятать ее на груди.
Проходит два часа. И еще два. Ничего не меняется в этой странной слежке. Мика Гунн продолжает ехать вслед за ней, сохраняя расстояние в триста шагов. Это докучливое немое преследование начинает действовать ей на нервы, прочность которых ни у кого не вызывала сомнений.
Она уже чувствует усталость, чтобы не сказать страдания, от непривычно долгой езды в седле. К вчерашней ломоте примешиваются боли внизу живота. 'О, черт возьми, почему я родилась женщиной? Неужели это не могло подождать?' Она вся горит и с каждой минутой слабеет все больше, к тому же ей повсюду мерещится Мика Гунн.
Около шести часов вечера (судя по заходящему солнцу) она видит впереди арки металлического моста, описанного Лотаром Хатвиллом: она — в Яссе. Соскользнуть с седла — огромное облегчение, но очень скоро она возвращается к реальности: одна мысль о том, что надо куда-то идти, приводит ее в ужас. 'Я выгляжу нелепо!' Пошатываясь, входит в холл гостиницы; кругом страшный шум. Ощущение того, что она здесь единственная женщина, усиливает чувство полного одиночества. Приемное окошко слишком высоко для нее.
— Вы больны? — осведомляется дежурный администратор.
— Не более вас, кретин, — отвечает она, вынужденная орать, чтобы ее могли услышать. — Я хотела бы комнату, если можно, отдельную, и расписание поездов на Сидней.
Дежурный предоставляет ей и то и другое, интересуется, хочет ли она ужинать. Она отвечает 'нет', даже не подумав. Заведение заполнено подвыпившими мужчинами; некоторые собрались возле расстроенного пианино. Они вновь и вновь повторяют одну и ту же песню, слов которой она не может разобрать. Все ее помыслы о том, чтобы лечь. Пластом!
Отведенная ей комната — как раз над большим залом. Наступают сумерки. Она уже несколько часов лежит, уставившись в потолок широко открытыми глазами, терзаемая голодом и приступами тошноты, пылающая в лихорадке, не зная, что ей причиняет большую боль: ломота в спине или боли в животе. Она замечает, что разговаривает сама с собой: 'Ты хотела поехать в Австралию? Вот ты и приехала. Эта страна — не для женщин. И ты собираешься здесь разбогатеть? Не смеши! Посмотри на себя!' Она с трудом подходит к настенному зеркалу и не без иронии созерцает в нем растрепанную, бледную девчонку с осунувшимся лицом и кругами под глазами: 'Тебя даже кенгуру испугается'.
В двух метрах под нею, под тонким деревянным полом, не смолкают пьяные голоса. Мика Гунн сидит неподалеку от гостиницы в ожидании, когда она выйдет.
Она выпила немного теплого чаю, и ее тут же вырвало, с каждым часом мучения ее усиливались. Страшно болят все мышцы, любой шаг стоит героических усилий. Однако надо идти. Мика Гунн смотрит, как она направляется в его сторону. Спокойно и невозмутимо набивает он свою короткую трубку табаком из кожаного кисета. Его тонкие костлявые пальцы вызывают отвращение, желто-красные выпуклые глаза кажутся нездоровыми и резко контрастируют с ярко-рыжими волосами.
— Вы собираетесь долго за мной следить?
— Иеп.
Он раскуривает трубку, и ужасный запах табака вызывает у Ханны очередной приступ рвоты.
До каких пор вы будете преследовать меня? Он трясет головой, не выпуская изо рта мундштук. 'Я бы с радостью убила его', — думает Ханна.
— Вы помешаете мне сесть в поезд?
— Ноуп.
— У вас есть указания на мой счет?
— Иеп.
— Это связано с лошадью?
— Ноуп.
— Указания от кого?
В ответ он выпускает клуб зловонного дыма. Умеет ли он говорить что-нибудь, кроме 'иеп' и 'ноуп', что должно, вероятно, означать 'да' и 'нет'? Ханна сладострастно обдумывает мысль об убийстве; будь она мужчиной, она расквасила бы ему нос ударом кулака и заставила бы его съесть эту проклятую трубку. 'О Мендель, почему вы меня покинули?'
— Мне надо вам кое-что объяснить. Вы самый вонючий и мерзкий подонок в Австралии. И если я ограничиваюсь этим, то только потому, что не знаю, как сказать
— Иеп, — произносит в восторге Мика Гунн.
Непостижимо, но у Ханны появляется желание расхохотаться.
'Переменим тактику, — думает она, — а то этот идиот будет ходить за мною до конца дней моих, что позволит Хатвиллам, мужу или жене, отправить меня в тюрьму за кражу'.
— Начнем с лошади, — говорит она. — Вы получили ее обратно?
— Иеп.
— А теперь — о деле. Вы бы отстали от меня, если бы я дала вам два фунта?
— Ноуп.
— Пять фунтов?
— Ноуп.
— Десять ливров?
В желтых глазах — колебание. У Ханны двадцать шесть ливров и три шиллинга. Билет на поезд до Сиднея стоит пять ливров десять шиллингов. (В одном ливре — двадцать шиллингов. Что за дурацкая система!)
— Двадцать, — говорит Мика Гунн.