дважды хлопотал перед Лазаревым…'…
'10 февраля 1839 г.
…Об излечении настоящей моей болезни перестал и думать. Ведь известно, что противу расстройства нервов медицина не нашла еще определенных мер. Предаваться же беспрестанно испытаниям – значит действовать на счастье, а я давно убедился, что оно существует не для меня. Положение мое становится день ото дня тягостнее.
Не выходя пять месяцев из комнаты и от недостатка всякого развлечения, не знаю, как до сих пор не лишился рассудка. Пора положить этому конец. Нельзя же, целый век лечиться! Я решился в апреле возвратиться в Россию. Надеюсь, милый мой Миша, в дружеской твоей беседе разогнать свои черные думы и хоть несколько отдохнуть от болезненных страданий. Почем знать, что это свидание будет не последнее в нашей жизни?!
Весьма благодарен за новости. Не странно ли, что на юбилей Крузенштерна в такое короткое время собрано до 16 тысяч, а на памятник Казарскому оба флота с трудом пожертвовали 11 тысяч!.. Хорошо, ежели Врангель возникший спор успеет окончить в пользу Американской компании. Знаю, что при устье реки есть наше заселение, но дело в том, что оно основано гораздо позже английского на границе. И англичане, конечно, селились с тем, что проход на реку останется свободным…'
Хлынули воспоминания. Будь Миша здесь, Павел Степанович рассказал бы ему о давних юношеских планах Дмитрия Завалишина.
В Ванкувере, Калифорнии, повсюду на теплом тихоокеанском побережье начинают действовать беззастенчивые англосаксы. Судьба российско-американской колонии предрешена, если на азиатской стороне мы не заведем промышленности и флота… Но ничего этого писать нельзя. Так часто в Третьем отделении собственной его величества канцелярии читают письма и придают им иной смысл…
Павел Степанович пододвигает к себе кипу английских журналов и газет. Трясет колокольчик. Уже темно читать без лампы, а экономная хозяйка без предупреждения никогда ее не зажжет. Служанка, неслышно ступая, освещает стол, приносит молоко и сухари. Он коротко благодарит и углубляется в газеты. Племя станционных смотрителей привыкло ко всяким путешественникам. Но и их удивляет путешествующий на перекладных капитан 1-го ранга. Время весеннее, травы идут в рост, и деревья наливаются соками. После тряски по размытой дороге приятно посидеть за самоваром или за крынкою молока в зале для господ проезжих. Но господин Нахимов, значащийся в бумагах от российского посольства в Берлине возвращающимся к месту службы после лечения, ест и пьет второпях и требует запрягать лошадей поскорее.
Да, Павел Степанович торопится. Не потому, что хочет скорее советоваться с доктором Алиманом. Его замысел другой – из Москвы ехать на Тамань через Новочеркасск. В Тамани всегда есть посыльное судно, а оно доставит его на эскадру, в дело.
План туманно возникал еще в Берлине под впечатлением письма адмирала, но там больной не решался думать о нем всерьез. План окреп с вернувшимся в дороге здоровьем. Павел Степанович рассмотрел его по пунктам в пути между Минском и Смоленском. В самом деле, в Севастополе сейчас кто? Интенданты, канцеляристы и крепостные крысы. Адмирал лично отплыл с эскадрою к Кавказским берегам содействовать главноначальствующему на Черноморской линии генерал-лейтенанту Раевскому. Сын прославленного героя двенадцатого года еще в прошедшем году произвел рекогносцировку в районе рек Сочи, Туапсе, Псезуаппе и Шахе. В делах участвовали моряки, и особенно отличился Корнилов. А теперь предстоит закрепление линии, чтобы никакие 'Виксены' не могли снабжать английским оружием черкесов. И самая пора вступить в командование 'Силистрией', не дожидаясь возвращения адмирала в Севастополь, что случится лишь к концу лета.
И еще хорошо, что, избрав такой маршрут, можно остановиться на два-три дня в Москве, которую Павел Степанович совсем не знает, но любит по письмам брата Платона.
Кажется командиру 'Силистрии', возвращающемуся из казенного и бюргерски чопорного Берлина, что Москва в чем-то сродни доброму Платону. Должна быть уютной, ласковой, очень русской.
Павел Степанович, конечно, ожидал, что Платон спросит – заезжал ли он в родной городок. Ведь свернуть с большой Смоленской дороги в имение Нахимовых недолго и проселок песчаный, по нему коляска быстро доставит. Но, и не желая огорчать Платона, проехал мимо, прямиком. Николай с семьею своей почему-то был в тягость. А мать уже покоилась рядом с отцом…
– Москва, – сказал ямщик, показывая на что-то блестевшее выше горизонта, и Павел Степанович скорее догадался, чем увидел, макушку колокольни Ивана Великого. Коляска за Филями, приближаясь к Москве-реке, запрыгала на подмосковных булыжниках, а он, испытывая тряску, все же умудрился зашептать бывшие в моде стихи Языкова о древней столице.
Платон жил во втором дворе Университета, в тылу Моховой улицы. Он занимал уютнейший мезонин с балконом, над которым простерлись ветви пахучих лип. Все в этом домишке, совсем не похожем на холодные доходные дома немцев со стрельчатыми окнами и чугунными лестницами, что-то сладостно пело сердцу приезжего – и лестничка с шаткими ступеньками, и половицы в передней, и продавленное сиденье кресла и, наконец, самовар на балконе, где братья сразу уселись пить чай с вареньями, липовым медом и медовыми коврижками.
Платон действительно был такой же милый, как окружавшие его предметы обстановки. Павла Степановича умилило, что брат может сообщать мертвым вещам свою собственную благость. Но на него глядел с грустью. Платон очень постарел, ходил с одышкой и говорил с тою же одышкой, но не жаловался:
– Да мы с тобою, Нахимов Павел, совсем молодцы. Что же Сергей писал о тебе? Почему ты не жилец на свете! Твоих сорока лет не видать. Ну, долго поживешь у меня?
– Сколько нужно, чтобы подорожную выправить до Тамани. На Кавказ спешу.
– На Кавказ? Ой, не люблю. Погибельный для русской словесности этот Кавказ. А притом же ты моряк. Чего тебе делать в горах?
– А ты, Платон, служа в Университете, географию не позабыл ли, посмеялся младший Нахимов. Платон добродушно отмахнулся:
– У нас науки более важные – философия. Шеллингом и Фихте клялись. А нынче новый кумир у молодежи – Гегель. Науку же, более близкую к российской жизни, или умные выводы из тех же чужих философов держат под запретом.
– Кто?
– А кто? Министр с генерал-губернатором. И повыше есть метла…
Понизив голос, рассказал Платон и об уволенных профессорах и об отличной молодежи, которую года два, как переарестовали и выслали. Особенно похвалил Платон двух друзей из своих питомцев – Огарева и Герцена.
Оказалось, что младшему Нахимову об этих юношах рассказывали за границей, что там русские о своих делах беседуют свободнее и откровеннее, чем дома. И каждое событие в столицах немедленно разносится по русским кружкам.
Платон, потирая лысеющие височки, возрадовался и еще зашептал о сосланном на Кавказ, в Тенгинский полк, Лермонтове, о сумасшествии Петра Бестужева, о производстве в прапорщики Александра Бестужева.
– Может быть, с кем из них увидишься, отнесись дружественно, Павел. Облегчи печальную участь.
– А разве ты меня считаешь способным на иное? У нас на юге, Платон, и сатрапу Воронцову приходится оглядываться на окружающих. А Раевский и Лазарев мало считаются с Петербургом в том, что могут делать неофициально.
– Да, но много ли можно сделать без ведома Чернышева, Меншикова и Бенкендорфа? Николай через них во все входит. Во все!
– У страха глаза велики, – усомнился приезжий и небрежно объявил:
– Да на каждый чих из Петербурга не наздравствуешься.
К первому боевому делу он не поспел. Еще восьмого мая, когда въезжал в Москву, эскадра появилась в виду высоты Субаши, обстреляла аулы и завалы черкесов, содействовала высадке. В деле у Субаши, как и в прошедшем году, снова отличился Корнилов. И Раевский, представлявший молодого офицера к чину