— Подожди, я хочу договорить. Я дрался всю жизнь. Я сражался с римлянами и с турками, с англичанами, с халдеями, с атлантами и с собакоголовыми гипербореями. Я девятнадцать раз был ранен легко, пять раз тяжело и три раза смертельно. Я боролся за свободу и за справедливость, за святой крест и за хартию вольностей, но каждый раз видел — мои усилия пропадают втуне.
Он замолчал на минуту, а потом продолжил:
— Тогда я понял, что беда во мне самом. В этом новом мире, в мире, которому я пытаюсь пробить дорогу — в нем для меня нет места. Ни для меня, ни для кого из них.
Отец указал на дверь, за которой отдыхали солдаты.
— Не знаю, есть ли в нем место для тебя, но для твоего брата, — он кивнул на притихшую Софию и на ее огромный живот, — для него есть наверняка. И я хочу, чтобы он уцелел. Поэтому ты уведешь ее отсюда. Уведешь в горы. Вы уйдете прямо сейчас, так что к моменту взрыва — если нам все удастся — вы будете уже далеко.
Он крепко сжал мое плечо и закончил, глядя мне в глаза.
— София знает дорогу. Она отведет тебя в наш дом. Это высоко в горах. Там сейчас никого нет, и вы сможете переждать несколько дней, пока все не кончится. Она умная девочка и знает, что делать. Тебя я прошу об одном — позаботься о своем брате. Ты обещаешь?
Я кивнул.
— Хорошо. Вам пора собираться.
Он встал, высокий, сутулый, и я впервые заметил, что он уже почти старик.
— Ты отличный парень, Мак.
Отец улыбнулся и потрепал меня по плечу.
— Жаль только, что мы так и не успели как следует познакомиться.
Он уже отворачивался, но неожиданно снова оглянулся на меня.
— Да, кстати. Там где-то до сих пор валяется золотое руно. Может, ты найдешь ему лучшее применение, чем я в свое время.
Шел дождь, и тропа была скользкой. Я пытался поддерживать Софию, хотя она двигалась намного ловчее меня. Даже необъятный живот не мешал ей взбираться по мокрым камням.
Внизу тонула в дождевой пелене долина. Занимался рассвет, занимался и все никак не мог заняться, и, наконец, сгинул в тучах. Ливень пошел сильнее, и первые раскаты грома совпали со звуками начинающейся канонады. Я ускорил шаг, но тут же поскользнулся и съехал по грязи несколько метров вниз. София терпеливо помогла мне подняться, и мы стали карабкаться дальше.
К полудню я собрался сделать передышку, но София упрямо тянула меня вверх. Мы ушли все еще недостаточно высоко. Внизу вовсю стреляло и рвалось, по склону гуляло приглушенное дождем эхо. Когда я оглянулся через плечо на долину, мне показалось, что я вижу вспышки разрывов — однако, возможно, это просто в глазах у меня от усталости плясали искры. Мы шли, карабкались, тропинка вилась между высоких камней и зарослей кустарника, дыхание мое срывалось на хрип, и мы снова шли. А потом внизу замолчало. Поначалу за плеском воды я не обратил внимания, как там стало тихо. Мы с Софией остановились и начали прислушиваться, но слышали лишь шум бегущих с горы ручьев и грохот маленьких камнепадов. Я вопросительно взглянул на свою спутницу. Та приложила палец к губам, наклонила голову. Ткань на ее лице намокла и съехала в сторону, и я впервые заметил, как она молода. Наверное, младше меня.
Мы стояли под дождем в нарастающем сумраке, когда по земле прокатился гул. Он начался глубоко внизу, казалось, в самом центре планеты, в ее кипящем ядре — и, разрастаясь, заполнил все вокруг. Мы развернулись и побежали, держась за руки, а потом за спиной вспыхнуло, и я повалился на Софию. Даже сквозь закрытые веки вспышка показалось очень яркой. Когда ослепленные глаза вновь стали видеть, я осторожно оглянулся. Это не был ядерный гриб: ослепительно-белое свечение повисло от земли и до неба. Свет напоминал полярное сияние, только в тысячу раз ярче и красивее. Я все еще заворожено любовался, когда у моего плеча тихонько заплакала София.
Дом совсем развалился. Дырявая крыша не спасала от дождя. Задняя стена обрушилась. Перегородки между комнатами потрескались, хотя кое-где еще проглядывала штукатурка. Сквозь пол проросла трава, и даже небольшое кизиловое деревце тянулось ветками к пролому в крыше.
Я остался снаружи. Надо было подумать об убежище на ночь. Выше по склону виднелся каменный сарай. Когда-то, возможно, в нем жили пастухи. А теперь он и нам пригодится.
София ушла в дом за руном. Я присел на мокрый обломок стены, стряхнул со лба капли. Странно, но голова почти не болела. Вообще все тело было легким, звонким, как после долгой болезни. София что-то долго не показывалась, и я уже начал беспокоиться, когда она появилась на пороге со свертком в руках.
Я прошлепал по луже к ней. Женщина бережно держала старую, истершуюся кошму. Если когда-то на ней и была шерсть, то она давным-давно отгнила, оставив лишь сероватую кожу с редкими белесыми клоками.
Я расхохотался. Я свалился в грязь, я хлопал себя по ляжкам, я катался в дождевой воде и хохотал, хохотал.
Ради этой поганой старой овцы пожертвовал жизнью Филин. Ради нее сгинул Рыбий Царь. Мой отец покинул дом и Аид знает сколько лет скитался по свету ради нее. Когда я уже не мог смеяться, я начал плакать — и поэтому, наверное, не расслышал первого вскрика Софии. Только когда она рухнула на колени рядом со мной и застонала, обняв живот, я понял, что началось.
Я оглянулся на сарай. До него было чуть меньше километра по скользкому, крутому склону. Я донес бы ее на руках, но меня покачивало от голода, усталости и так толком и не зажившей раны. Я боялся уронить роженицу. Выругавшись, я затащил ее под защиту уцелевшей стены и, расстелив на относительно сухом пятачке кошму, опустил на нее Софию.
Казалось, прошли часы. Потоки воды низвергались с неба, ветхий наш приют сотрясался под ударами ветра. Кошма промокла насквозь, напиталась дождевой водой и кровью.
— Тужься, дура, тужься!
София кричала, выла, царапала живот. Несколько раз, в минуты просветления, она выкрикнула имя моего отца — и я взмолился: «Если ты сейчас в царстве Аида и слышишь ее, забери ее с собой! Дай ей умереть!» Но отец не отзывался, у женщины вновь начинались схватки — и минутная слабость уходила. Гремела вода. Глаза мне слепил пот — или это небо истекало солью?
Дождь заливал долину. Кажется, даже верхушки невысоких гор уже скрылись под водой, но у меня не было времени посмотреть. Я отбрасывал с лица прилипшие волосы, вздергивал женщину под мышки, давил ей на живот, стучал кулаком по мокрой, набухшей кошме. В глаза мне летели брызги.
— ТУЖЬСЯ!
Я держал на руках жену моего отца, рожающую моего единокровного брата, и ругался, и плакал, и бормотал: «Только бы все обошлось! Только бы не кончилось все здесь и сейчас. Только бы…»
А над головой у меня поквакивал неожиданно вернувшийся голубь Кролик.
ДВОРЖАК
У Паганини была скрипка. У Страдивари — тоже скрипка. Или альт. У Окуджавы — гитара. А у Тошки нашего не было даже паршивого пианино. По всему его надо было отдать в музыкальную школу, и учился бы он там по классу фортепиано, как его знаменитый тезка. Но не отдали. Поэтому играл он на чем придется.
Во дворе у нас всякой твари было по паре. Я и Митяй — русские, Вован украинец. Шнир носатый, понятно, еврей. Он, кстати, учился играть на скрипке, и часов по шесть каждый вечер пиликал на балконе. Тетя Рая развешивала внизу белье и орала на дядю Абрашу: «Ребенок хочет есть! Ребенку надо побегать! Подышать свежим воздухом! Нет, этот ненормальный заставляет ребенка каждый вечер пилить и пилить,