закутавшись в пуховый платок. Губернатор подошел к ее двери, постучал и сказал:
— Соня! Пойдем-на гору. Пожар смотреть.
Ответа долго не было, а когда послышался голос, то звучал он сухо и неприветливо. Губернатор чувствовал, что такой тон приобретается в определенные мгновения жизни, но какие, — уяснить не мог.
— Я не пойду, папочка, — сказала через дверь Соня, — не люблю пожаров.
Губернатор пошел один; Свирин куда-то запропастился. Вся дворня вылезла на крышу дома; вероятно, и он был там.
Подниматься на гору было трудно. На соборной лестнице, широкой, большой, похожей на одесскую лестницу к морю, он останавливался и делал передышку. Лестница была высока и темна. По обе ее стороны рос густой сад. Идти вверх, к собору, было страшно, и губернатор часто оглядывался назад, на встревоженный пожаром город. Вверху, в соборе, горел какой-то огонек.
На средней площадке губернатор задержался особенно долго.
Вспомнилась опять Соня.
В последнее время, когда он начинал думать о ней, то обыкновенно в душе рождалась тревога. Откуда и почему она приходила, губернатор не мог объяснить, огорчался и думал, что похож на слепого. Он чувствовал ее душу, какое-то скрытое беспокойство, которое она боялась показать, которое было непонятно. Ему и раньше казалось, что приезд Сони — не то радость, не то печаль, и нельзя было разобрать, где правда.
Огонек вверху оказался лампадкой, знакомой, неугасимой лампадой торгового дома братьев Пестрядиных. В 1879 году старик Пестрядин, умирая, завещал пять тысяч, чтобы в соборе, перед чудотворцем, всегда горел огонь; и на лампаде, большой, выпуклой, с изображением ангелов, была выбита надпись: «От торгового дома Пестрядина сыновей. Господу помолимся».
Когда губернатор подходил к месту у креста, послышались голоса, смех. Очевидно, собралась молодежь смотреть пожар. Молодые голоса трудно различить: все они похожи друг на друга.
Губернатор, не доходя до них, остановился. Пожар был виден весь. В бинокль, в морское стекло, стали заметны копошившиеся люди, то пропадавшие в темноте, то сразу и ярко, будто кто-то шалил, освещавшиеся огнем. Стояла в стороне, блестя касками, пожарная команда. Очевидно, решили: пусть горит до конца, все равно с нефтью ничего не поделаешь.
Губернатора заметили.
Какая-то темная фигура в плаще подошла к нему, посмотрела и торопливо вернулась назад. Было слышно, как кто-то удивленно спросил:
— Губернатор?
И сейчас же поднялся с земли человек, в котором было что-то знакомое, и направился прямо к нему; оказалось — Ярнов.
— И вы пришли сюда? — спросил он.
— Пришел, — ответил губернатор, — а что-то тебя давненько не видать. Наведался бы. Ездил, что ли, куда?
— Никуда не ездил, некогда, — тихо и смущенно сказал Ярнов и вдруг перешел на беззаботный; веселый тон: — а мы вот завтра провожаем студентов, ну вот и собрались здесь. Пили вино и все такое. Когда-то еще увидимся.
В темноте можно было различить и женские шляпки.
— И барышни едут? — спросил губернатор.
— А как же? — ответил Ярнов. — И барышни на север держат путь. Весело теперь ехать! Едут студенты, до самого Воронежа едят арбузы и смеются.
От пожара, от зарева доходил сюда странноватый отблеск.
Ярнов стоял к огню левой стороной, был освещен тускло и совсем не походил на того Ярнова которого знал губернатор. Глаза его, серые, казались верными, борода — удлиненною, ассирийскою. Казалось, что к городу, прыгая, вплотную подошел огромный огненный зверь, собирается ринуться на дома, на колокольни, на сады и пожрать это все.
— Вы, может быть, присели бы к нам? — спросил Ярнов.
— Да, я устал, — ответил губернатор.
— Господа! — обратился Ярнов к компании. — Вот губернатор хочет посидеть с нами и просит дать ему местечко. А? Барышни! Подвиньтесь-ка! Ваше пр-во! А ну пожалуйте! Вот сюда, в дамское общество, Это вот у нас — Марья Антоновна и Анна Андреевна из «Ревизора». Господа! Я знаю, что мало кто из нас любит губернатора. Но, господа, сей день, его же сотвори господь… Будем просто людьми. Вот губернатор сел и хочет выпить белого вина. Вытрите стакан и налейте нашего мозельвейну, Не беспокойтесь, ваше пр- во! Шесть гривен бутылка.
Ярнов старался быть веселым и развязным; но это как-то не шло к зареву, к черному густому дыму, который, как туча, шел на город и, казалось, готов был пролиться черным дождем.
— В Грузии есть обычай, — говорил, не переставая суетиться, Ярнов, — на пиру выбирать распорядителя. И зовут его — тамада. Подчиняться ему нужно, как царю. Конечно, во время пожара не нужно бы устраивать пира, но ведь горит что? Нефть? Горит, значит, карман купца Егорова? А купец Егоров кто?
— Буржуй! — деланным писклявым голосом вставил кто-то из лежавших. На земле, на разостланной бурке, лежали темными силуэтами люди. Там же было и вино, и стаканы.
— Правильно, буржуй, — согласился, Ярнов: — завтра ему нальют в эти баки новой нефти, и беду его Митькой звали. Итак, выпьемо!
— Выпьемо! — ответили с травы.
Послышалось осторожное чоканье бокалов. Ярнов всунул губернатору в руки слегка мокрый, скользкий стакан. Вино было кисловатое и не холодное, но показалось приятным.
— У нас здесь был спор, — сказал Ярнов, обращаясь к губернатору…
— У Казбека с Шат-горою был великий спор! — с преувеличенным шутливым пафосом продекламировал какой-то невидный бас.
— Я вот говорю, — продолжал Ярнов, — что, по-моему, огромное единственное несчастие человечества началось с того момента, как какой-то безумец в исступлении, вероятно, в тиши ночи родил в своем горячем, сумасшедшем мозгу слово «бессмертие». Это слово, как искра, зажгло мозг человечества: вспыхнуло яркое пламя безумной надежды и горит, горит оно теперь и сжигает, коверкает жизнь, сжигает счастье людей. Оно обманывает, оно навевает сон золотой, но все-таки, господа, за этот сон не честь безумцу, а укор! Все религии построили свое учение на этом сне золотом; только буддизм сумел откреститься от него, да и то с грехом пополам! Сколько человеческих жизней — миллионы! — взошли на Голгофу из-за него! Сколько человеческих жизней, — самых, может быть, прекрасных, самых ярких, способных на подвиг, — замуровали себя в скиты, в монастыри, в пещеры, в леса! Сколько здоровой, творческой энергии, годной на создание счастья столетий, ушло с дороги жизни на какую-то окольную тропу, которая сбрасывала своих путников только в черную бездонную пропасть! И все почему? Потому что, как в свет солнца, как в теплоту солнца, поверили в слово! Вы только представьте себе: этого понятия нет на земле. Совсем бы иная жизнь была! Иная! А то — бессмертие! Французская булка стоит пятак, а бессмертие — три копейки. Ходи в субботу в баню, потом к всенощной, на четвертой неделе получи прощение грехов, а перед смертью помажь себя елеем, — и пожалуйте в горные селения! Облекайся в белые, как снег, ризы и венчайся короной бессмертия! Что же это такое, милостивые государи? Это бессмертие купцов Егоровых. А с другой стороны, за это же бессмертие люди — и какие люди! — шли на арену римских цирков, — люди с этакой силой, с этаким умением верить, сумевшие бы мир семь раз перевернуть! Шли, как перепела, на байку! А?
И вопрос Ярнова, казалось, врезался в воздух.
С земли послышался ответ:
— Видишь, Ярнов, — сказал чей-то глуховатый тенорок, — завернул бы и я тебе на это словцо, но, ей-богу, — вы простите, ваше пр-во, вы — наш гость, и я не должен был бы этого говорить, — но этого слова я не могу сказать не потому, что боюсь вас или стесняюсь, но когда я вижу ваш силуэт, ваше присутствие, оно не выходит из горла. Ну, как бы это сказать? Ну, — как вот о мокрую стенку нельзя зажечь спички.