Она вслушалась и сказала:
— Странно было, когда ты не шел ко мне. Теперь ты говоришь странные речи. Я не знаю, как вести себя. Ты не был таким.
— Правда, — ответил человек, — я никогда не был таким. Теперь — я таков. Видишь, я не вскочил, когда ты вошла. Видишь, ты сидишь, а я лежу. И нет как будто радости во мне. А радость есть. Радость большая в том, что ты пришла. Слушай. У меня есть деньги. Шестьдесят тысяч. Их уже перевели из Минска сюда. Вот в конверте лежит перевод. Завтра ты пойдешь и получишь их. Десять тысяч ты внесешь следователю; нужен залог: возьми меня на поруки. А потом мы поедем с тобой в Венецию. Будем жить там долго. Месяца два. Потом поедем в Вену и сходим в Пратер. Хочется мне покататься на этой огромной круглой карусели. А потом я умру.
— Ты?
— Ну да. В этом же все и дело. Понимаешь, я так убивал твоего мужа. Стоял он, необыкновенно красивый и гордый. Понимаешь, как будто дух святой был на нем. А я хотел обязательно убить его. И нацелился, и выстрелил. Он немножко постоял на левой ноге и упал головою в дикую розу. Кустарнички были около. А потом и меня убили. Как — не скажу. Приходил сюда вот мой убийца, сидел на том же стуле, на котором сидишь и ты, и говорил: «Господу на страшном судище за тебя отвечать не буду. Так и знай. Полгода жить тебе, червивой собаке! Убил ты — убили тебя». Звал я его к себе сам. Сидел он грузный, желтый на лицо, с голубыми глазами. Приходили доктора: посылают на юг. Но, понимаешь, смерть чувствуется. Вот она: в костях, в руке…
Человек показал руку.
— Теперь покой, — говорил он, словно мечтая. — Как странно складывается жизнь. Хочется, чтобы ты была около меня. И я ждал: придет — скажу. Поедем с ней. В Венеции я бывал, но в церковь Maria della salute не заходил. Все как-то мимо… А церковь эта строилась тридцать один год. Теперь схожу. Правда, мысли у меня странные, перебрасывающиеся. Совсем я не такой, какой был, правда?
И он снова привстал и жадно ждал ответа.
— Ничего не понимаю… но у меня заболела душа, — сказала Аза.
Он протянул к ней руки, ожидая. Она подошла, стала на колени и положила голову щекой ему на грудь. Он сказал:
— Нет, так не надо. Я хочу, чтобы ты смотрела на меня.
Она смотрела на него, из глаз у нее катились слезы.
— Слезы? — спросил он. — Разве боги, пришедшие на землю, плачут?
И целовал слезы, и говорил:
— Соленые человеческие слезы. Соленые, Я не хочу их. Ну, слышишь? Не хочу…
И в голосе зазвенели капризные ноты. Она покорно, по-детски вытирала слезы.
— Милая! — сказал он, улыбаясь, — Я хочу, чтобы ты взглянула направо.
Аза наклонила голову.
В голосе его звучала мольба:
— Ну, взгляни, — повторил он. — Прошу тебя!
Повернувшись, смущенно, сквозь слезы улыбаясь, она взглянула.
— Ну вот, хорошо! — сказал он. — Взглянула. И стали видны все деревья той стороны. Теперь взгляни налево… Не хочешь? Жаль! Тогда бы там, на юге, встали бы девушки, принялись за пряжу и сказали: «Встало солнце».
В передней зашуршали туфлями, послышался тихий разговор, приотворилась дверь, и старушечий голос сказал:
— Телеграмма, барин.
Аза пошла, расписалась.
— Из Минска, — сказала она.
Высокий человек поморщился.
— От матери… Знаю. Каждый день шлет телеграммы…
— А что она? Нездорова?
— Нет, прочти.
Аза разорвала телеграмму, развернула ее и медленно прочла:
«Умоляю тебя. Прогони ее. Верь, что только несчастье принесет она тебе. Милый, родной! Послушайся хоть раз в жизни свою мать, прогони ее. Сердце мое болит. Приезжай сюда. Приехала из-за границы Катя, шлет тебе поклон. Скоро она именинница».
Высокий человек улыбался.
— Видишь? — сказал он. — Надо тебя прогнать.
— Прогони! — тихо ответила Аза.
Дрогнули ее губы.
— Мы потеряли тон, — сказал высокий человек, — ты чувствуешь, мы вот тут сидим и никак не можем наладить прошлого.
— Ты не любишь меня, вот и все.
— Куда бы делась моя любовь? Ну, скажи…
Опять зашуршали туфли в сенях.
— Барин! Вам еще телеграмма! Другой разносчик принес.
Опять Аза пошла расписываться.
— Откуда? — жадно, с любопытством спрашивал высокий человек.
Аза глухо ответила:
— Из Минска.
Губерния была богатая, богомольная, черноземная, в урожайные годы — щедрая и веселая. К покрову все дороги, все шляхи были запружены народом; на лошадях, волах, верблюдах все тянулось в город, который, как крепость, сияя белыми домами и колокольнями, густыми садами, стоял на горе. Ползли скрипучие возы, полные молодого, свежего, только что собранного хлеба, овса, ячменя и всего того, чем была богата и что производила губерния. На покров в городе начиналась осенняя, трехнедельная, самая большая в году ярмарка. В губернии было несколько уездов, и каждый в отдельности славился: один — воровитостью, другой — драчливостью, третий — любовными похождениями и снохачами, — это тот, где рос виноград.
Ехало крестьянство отдохнуть после хлопотливого лета: выпить у Ивана Васильевича, лысого черта, молодого кизлярского вина; купить у армян бабам и невестам красных товаров; послушать кобзарей, притащившихся из Полтавщины; покачаться на каруселях, сходить в комедию, потолкаться меж народа, послушать стариков, которые расхваливали свои времена:
— Бывалыча-то, — хвастались они, сидя за длинными, пропитанными вином столами Ивана Васильевича, — прежде-то! Рыбу-то! С Черноморья-то! Возами перли! Как теперь, скажем, пшеницу в город. Севрюга-то! Самая лучшая, царская — три копейки тебе за фунт! Икру лосью бочками важивали! Рабочим на степь посылали полудневать. Меды какие были! А птица? Перепела, куропатки, — возы трещат! Помнишь, Жарик?
Иван Василии, сорок лет поивший народ кизлярским и прасковейским вином, грустил при воспоминаниях о былом, к теперешним временам относился пренебрежительно, сплевывал через зубы и отвечал:
— Еще бы не помнить! Прошла лавочка! Прошла дурничка! А теперь-то тарани мужик не видит…
— Жили-то, а? — хвастались старики. — Попы-то какие были? Как, бывалоча-то, с Михаилом Тверским по губернии-то с молебнами хаживали! А? Песни-то какие пели? Девки-то какие росли? И куды же все это, парень, скажи на милость, девалось?
— А вина какие были? — вдруг, загораясь, вспоминал Иван Васильевич — ты думаешь, мне не стыдно поить вас вот этим фуксином? Ведь это-то, — и Иван Васильевич презрительно показывал в глубь палатки, на бочки, — ведь это купорос!
— Были и вина, да-а! — вздыхали старики, — а теперь что? Винополия одна!.
К разгару ярмарки съезжались помещики, сильные, мордастые люди: купить лошадей, сразиться в