банк, поднять «нерв», приударить за арфянками, кутнуть у Башмакова, где в течение всех трех недель, день и ночь, гремел знаменитый ярмарочный оркестр Юзика. Юзик сочинял вальсы — удивительные, нежные. Наступает шесть часов вечера, успокаивается людской гомон, темнеет; в степи у цыган зажигаются костры, на ярмарочных палатках — тусклые огоньки маленьких жестяных ламп, а у Башмакова, выспавшийся после пьяного, угарного обеда Юзик заиграет свой вальс, и еще больше притихнет ярмарка, и, насторожившись, слушают люди…
Располагалась ярмарка за городом, недалеко от вокзала. Составлялась она правильно, рядами: те, кто из Ельца привез кружева, из Ярославля — полотно, из Саратова — сарпинку, становились в своих наскоро, доска на доску, сколоченных балаганчиках по одной линии… Яблоки антоновские, виноград астраханский, груши из Темир-Хан-Шуры шли по порядку в другую линию, — здесь точно обрызгали духами; стоял необыкновенный, чисто осенний аромат. Грибы черниговские и калужские, огурцы нежинские продавались в палатках, похожих на военные лагери. Дальше от вокзала, к кузницам, была пирамидами навалена светло-зеленая, хрустящая и упругая капуста. Здесь же горами были навалены арбузы, дыни, тыквы, бураки, ожерельями висел лук. В глубине ярмарки располагался конский ряд, приманка помещиков, цыган и попов; табунами ходили кони на всякую цену: и кабардинские скакуны, и битюги из Воронежской губернии, и калмыцкие стервятники, пригнанные из астраханских степей. Серебряными возами стояла рыба: красная — с Черноморья, вобла — с Волги, через Царицын.
В самом начале ярмарки, от бульвара, располагалась «комедия» — балаган, весь облепленный вывесками, на которых нарисованы изрыгающие огонь черти, шпагоглотатели, силачи с огромными мускулами, слоны, страусы, крокодилы, высунувшиеся передними лапами на берег. Здесь же, под пронзительные марши отсыревшего оркестриона, вертелись в противоположных друг другу направлениях две круглые, обвешанные плющом и стеклярусом карусели: с люльками и лодками — для скромного женского пола, и с волками, выгнувшими передние ноги, — для кавалеров. Поодаль, образуя дорогу, как монастырь со своим уставом, располагалось царстве угрюмого Ивана Васильевича, ярмарочного Бахуса, крепкого, круглобородого мужика, отличного спорщика со староверами, которого одинаково хорошо знали и деды, и внуки губернии. Когда-то, в 1871 году, осенью, на ярмарке же, Иван Васильевич из ревности зарезал бритвой жену и был оправдан, — это придавало ему еще большую славу. Стройным рядом стояли латаные буро-серые палатки его, с длинными, некрашенными, непокрытыми столами внутри. Здесь, распивочно и навынос, почти всегда на медные деньги, шла продажа сладкого, хмельного, яркого, как женская кровь, розового кизлярского вина. Считалось большим шиком выпить у Ивана Васильевича рубля на полтора и сыпануть ему в шапку эти деньги тяжелой и грязной медью: пятаками и трехкопеечниками.
Еще любила губерния колокола, — и колокольный ряд, наезжавший из далекой северной России, был всегда особенный, привилегированный. На широких перекладинах висели, подобранные в аккорд, наборы колоколов. Ценители, знатоки звона, выписывали в складчину для состязания знаменитых звонарей. Из Киева, от отца Ионы, приезжал слепец Димитрий. С юга, из какого-то закавказского, за Тифлисом, монастыря приезжал послушник Ираклий. Подвизался и местный артист Никифоров, у которого, по каким-то необъяснимым причинам, пропадал весь талант и рождалось яркое бешенство, как только он слышал слово «Сорокоумов». Подвизался на православных колоколах, как страстный любитель, городской шарманщик, итальянец, верный католик, которого звали так: «Сыграй на копейку». На пасху, в самое хлебное время, «Сыграй на копейку» забрасывал свою шарманку, забирался на троицкую колокольню и трезвонил от обедни до вечерни.
Собирались эти артисты к оловянишниковскому товару: слепец — большой, добродушный, вечно улыбающийся в землю; грузин — стройный, чернобровый, в длинном, узком подряснике; встрепанный, не совсем еще опохмелившийся Сорокоумов; шарманщик — хмурый, сердитый, в широкополой шляпе. Начиналось состязание в особо назначенные дни, часов с четырех.
Церквей в губернии строили много, и покупатели колоколов собирались к этому времени на ярмарку. Народ, как пчелы, облеплял прилегающие к звонницам места. В лавках, под навесами, собиралась и заседала на стойках и раздвижных стульях почетная публика: купцы, помещики, ктиторы, духовенство и длинноносый царь и бог ярмарки — пристав Николай Алексеевич. Всходил к колоколам слепец, — и все на площади смолкало, затаивало дух. Как медные перепела, еще не привыкшие к жизни, начинали щелкать маленькие дискантовые, наивные колокола; задорно, показывая, что он ничуть не хуже их, присоединялся альт. Это — голосистые ребята лет двенадцати. Им весело, они — еще дураки, пляшут, прыгают, — и вдруг не выдерживает, присоединяется к ним и берет свою терцию тенор, и кажется, что это — уже паренек с надвое расчесанными белокурыми, вьющимися на концах волосами: жених, на которого искоса, краснея, и прячась друг за дружку, заглядываются по праздникам стыдливые девки. Заговорили вчетвером, понесли, вероятно, вздор: делать нечего, надо к веселой компании приставать и басу, — и выступает он сначала неохотно, не в такт, ведет свою линию, — особенную, умную, слегка насмешливую, — потом мало-помалу увлекается и не отстает от веселых, звонких, во всю ивановскую расходившихся ребят. Закроет любитель глаза и тонким, насторожившимся ухом слышит: вот они, звонят уставным, старинным, киевским звоном православные колокола, звонят громко, настойчиво, капризно. Близкие, земные, через минуту они, как стая внезапно испуганных птиц, взвились, будто их вихрь снес, вспорхнули и скрылись из глаз под самое небо, к облаку; они нежны, ласковы, щебечут, как только что прилетевшие по весне ласточки. Они знают два чувства: радость, звонкую радость воскресения, благовещения, радость синего неба, белоснежных, мраморных весенних облаков. Знают они и печаль: придет минута — и заплачут эти колокола.
Молча, с бледным лицом, после успехов слепца, выходил на состязание Сорокоумов, брал, наматывая на руку, тонкие, мягкие веревки, закрывал глаза и точно ждал откуда-то из себя, изнутри сигнала, — бледнел еще больше и вдруг разрывал воздух аккордом смерти, погребения… И чувствовалось, что не хватает торжественного, печального хора, развевающихся хоругвей, толпы с непокрытыми головами. Было ясно: кончилась жизнь, и последний привет ей несут колокола. Побеждал обыкновенно слепец. Его вели к Ивану Васильевичу, напаивали хорошим вином, расспрашивали о Киеве, о прозорливости отца Ионы, дарили деньги и часы с толстыми крышками; в конце концов слепец начинал петь: «Во саду ли, в огороде», подплясывал, вытянув вверх руки, и кричал:
— Ай да мы! Вот как у нас, по-запорожски!
Грузин и Сорокоумов, которые понимали, что в данном случае дело не в искусстве, а в слепоте, были равнодушны к его лаврам. Итальянец же быстро напивался, ругал русское вино, бил себя в грудь, жаловался на судьбу и читал какие-то непонятные стихи.
Губерния балует, лелеет этих артистов и щедро их награждает.
Погода расцвела, глянуло солнце, посинело небо. В воскресенье ярмарка развернулась. Площадь, по обе стороны загороженная лавками, была полна народа, крика и шума. Деревенские девки, распустив из-за пояса кофточки, водили хороводы и высокими, однотонными голосами кричали песни, в которых нельзя было разобрать ни одного слова. На балконе балагана клоун и человек в трико давали пробное, заманивающее публику представление, и толпа, сгрудившаяся перед входом, время от времени ревела, как один человек, хохотала, когда комедианты дрались звонкими пощечинами и клоун кричал, щурясь от боли:
— Рази мыслимо в морду плевать?
У самого входа стоял хозяин балагана, бесконечно звонил и, перекрикивая звон, тянул с немецким акцентом:
— Представление начинается! Американское представление! Первое место — абаз, второе — два пятака, стоять — один пятак.
После обеда показывалась из города вереница экипажей: начиналось традиционное ярмарочное катанье. Ехали купцы Теряевы, Алексеевы, Картузины, армянские богачи Канаджиевы, Папаянцы, управляющий мельницами Петри. На богачей смотрели с любопытством, знали их в губернии хорошо. Иван Васильевич снисходительно давал пояснения:
— Алексеевы-то? Знаем мы, с чего богатеть пошли эти Алексеевы! Казначейство-то Трынкевич ограбил в 68 году? Ну? А дед-то их, Алексеевых, в те годы извозчиком был? Ну? Кто увозил-то Трынкевича с деньгами? Ну? Вот то-то и оно! И смекай. С того самого и пошло оно, это самое богатство. А теперь — ишь, развалились-то — внуки! В цир-цирлиндер! Что твой паша!
Публика вытягивала шеи и рассматривала Алексеевых.
— А Теряевы? — говорил Иван Васильевич, приставляя руку к глазам — вели торговлю в степях, с