Шарлотта, а Людовик, а Людовик… жаль, вероятно куда-то отлучился.
Доминик, вкушавший первый в своей жизни триумф, медленно и хромоного двигался вдоль поля, оставляя за собой свои следы, свою тень и пикантный алый пунктир, без которого рыцарь не рыцарь и снег не снег – так красное умножает красное. Крепдешиновый плащ, который он выменял на поножи прежде чем блеснуть на турнире, опять же умножал красное, которое впору было объявить цветом дня. Причем умножал не только своим окрасом, но и тем, что благодаря его приобретению теперь из рассеченной голени Доминика хлестала кровь – де Шабанн достал его как раз в то место, которое должны защищать поножи. Правда, не окончив удачный вначале маневр столь же удачным отходом, растяпа Жильбер неосмотрительно раскрылся и, будучи настигнут супротивным мечом, который спикировал коршуном из ближнего поднебесья, благополучно рухнул на снег с разрубленным у самой шеи панцирем.
Звуки слагались в слова, слова слагались во фразы, фразы слагались в говор, говор в шум, который был половодьем, ветром, ливнем и трепещущим студнем. Не забывая кланяться, Доминик, сам того не желая, то и дело выхватывал из голосистого шелеста колы-колышащегося человеческого холодца нечто, относящееся к нему, на что иной раз и не знал как ответить. Выбрит или нет? – потрогав подбородок, он с облегчением удостоверился, что борода еще не отросла.
– Скажите честно, что вы бургундский шпион либо попросту перебежчик, и я немедленно поверю вам на слово, – Людовик самодовольно прохаживался вправо-влево, реализуя привилегию монарха на непринужденность.
– Нет, Ваше Величество, это не так, – отвечал паинька Доминик, не имевший монарших прав и посему вынужденный стоять, преклонив ноющее колено, а что поделаешь.
– Итак, вас зовут Доминик, – переваривал Людовик.
Траектория допроса напоминала энергичный противозенитный маневр.
– Да, Ваше Величество. Меня зовут Доминик. Родом я из деревни Домреми, – Людовик со значением кашлянул, и Доминик было осекся, но, заметив, что знак был сделан не ему, продолжил: – На восточной границе Франции, и это так же верно, как и то, что родился я осьмнадцать лет назад и был крещен в церкви Пресвятой Девы Марии, которую почитаю как святую покровительницу.
Филипп де Коммин, которому было адресовано покашливание Людовика, записал «Доминик, Домреми» и подумал: «Дореми, доремифасоляси, похоже на правду. Выговор у него прирейнский, онемеченный».
– И, стало быть, родились вы в этом самом Домреми, возмужали с деревянным мечом в руках, а фехтовать вас учила матушка во время кормления, – вздохнул Людовик.
– Именно так, Ваше Величество, – покорно ответствовал Доминик. – Но и не вполне так, вместе с тем. Воспитывался я в оной деревне, но фехтовать меня учила не матушка, да призреет Господь на ее душу, ибо где как, а в наших краях искусство это по женской линии не передается. Посему учился я у дядюшки моего Лукаса, что в фехтовании весьма искушен.
– А матушку-то как звали? – Людовик постепенно входил в раж, в то время как стенографирующий Коммин никак не мог допереть, в чем, собственно, среди этого цацканья с юным дарованием, проявляется пресловутый парижский прагматизм.
Вопрос о прагматизме был для Коммина довольно принципиальным. Ибо если забыть о нем, то чем тогда будет Париж отличаться от Дижона и как он будет отличаться, кроме как в худшую сторону? В отличие от Коммина, Людовик был хорошим политиком именно потому, что обогатил прагматизм гуманистическим измерением карнегианского толка.
– Анна-Мария, Ваше Величество, – Доминик прекрасен.
– Ну и что же заставило вас, юноша, покинуть родное гнездо, матушку с дядюшкой и прибыть сюда испытывать счастье в турнирах?
– В канун Троицына Дня зашел к нам в церковь кривой аптекарь, по всему видно не из наших краев. Отбыл он, значит, службу и, поставив свечу у чудотворной иконы Божьей Матери, – Доминик каллиграфически перекрестился, – удалился, в то время как я продолжал молиться, глядя на эту икону, и свечка едва затеняла мне лицо младенца. Помыслы мои в тот миг были чисты, но вдруг я заметил, что воск со свечи того прихожанина не стекает вниз, как обычно, но летит, словно бы влекомый ветром, прямо на икону, и попадает в аккурат туда, где находится личико младенца, понимаете?
Доминик перевел взгляд на Людовика, Людовик на Коммина, Коммин что-то записал, и Людовик вновь вернул взгляд Доминику.
– Понимаем, – заверил Людовик.
– И в этот миг, Ваше Величество, мною овладел испуг. Я подставил руку между свечой и иконой, чтобы воск капал мне на руку, но то ли я был слегка неловок, то ли в том была воля Провидения, но свеча погасла, и я вынул ее, ибо она могла причинить вред иконе, а через нее Заступнице нашей, – Доминик снова перекрестился и продолжил. – Тогда я вернулся к себе и лег спать, пребывая в великом смятении. Посреди ночи я проснулся оттого, что меня словно бы кто-то легонько будил, напевая песню. Когда же я открыл глаза, то узрел Деву, и на душе у меня стало невыразимо легко. «Что я должен делать?» – спросил я. Она ответствовала: «Иди и спаси его». Я оделся, выбежал во двор и увидел человека, тонущего в реке, что была неподалеку. Когда я наконец вытащил его на берег, то обнаружилось, что это тот самый кривой аптекарь, свечу которого я затушил. Пребывая в великом сомнении и в страхе быть искушенным, я все же разрешил ему войти в дом, обсушиться и переночевать.
По лицу Людовика бродила неопределенная гримаса. Пора было объявлять перекур.
– Продолжайте, юноша, продолжайте, – пропел Людовик.
– Да, Ваше Величество, – смиренно сказал Доминик. – Тогда наутро я первым делом бросился в церковь. На чудотворной иконе по-прежнему была отчетливо видна капля воска и, поставивши свечу, я осторожно, чтобы никто не видел, хотел было отколупнуть порчу ногтем, но в этот миг я вдруг почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. Я обернулся и увидел у алтаря сияющий силуэт Приснодевы нашей. «Что я должен делать?» – снова вопрошал я, опускаясь на колени, готовый воспринять кару, равно и благодать. Она ответствовала голосом, прекрасным, как голос самой милой Франции: «Иди и служи величайшему государю мира». Тогда я пошел в Париж.
Доминик, склонив голову, смолк. «Льстец», – только и успел подумать Коммин, а Людовик уже припечатал:
– Ну что ж, Доминик. Иди и служи!
Ревнивое негодование Коммина, взволнованный жест Людовика в сторону Доминика. Король растроган! Кто-то нетерпеливо скрипнул половицами в соседней комнате, ждет своей очереди быть законспектированным Коммином.
Привставая, Доминик замечает на ковре красную кляксу и ее двойника, украшающего свежую повязку на голени. Людовик и Коммин замечают ее тоже, но, что твои чеховские клинобородые интеллигенты, делают вид, что не заметили. Все три фигуры с неслышным скрипом разгибаются, словно ревматики после полуторачасового педсовета. Зачастивший метроном всемирной истории подгоняет время, остановившееся было послушать рассказчика.
Людовик так и не спросил про герб, и Доминик был этому обстоятельству невыразимо рад, потому что в области геральдики блеснуть ему было нечем. Пока нечем. Для того, чтобы заделаться рыцарем, требуются не только средства, но и досуг, который следует потратить на доказательную, с золотым шитьем, сторону рыцарского благородства. Нужны помощники – портные, оружейники, живописцы. Последних при дворе Людовика было в избытке, но Доминик твердо решил не утруждать себя выбором.
Он пойдет к Рогиру ван дер Вейден – со всей однозначностью постановил Доминик в тот самый день, когда Шарлотта шепнула ему на ушко страшную тайну, с которой словоохотливая государыня в следующие за признанием полчаса беспардонно ободрала одну за одной все семь печатей.
Тайна была такой. Оказывается, жена Рогира, некто Эмилия, уединенно обитавшая где-то на окраине Парижа, была женщиной, которой посчастливилось побывать, во-первых, любовницей молодого Людовика, во-вторых, женой молодого Карла, и в-третьих, бежать с Рогиром из Дижона в Париж, наставив герцогу рогов, причем, по неподтвержденным данным, не единожды. Рогир называл ее своей женой, и это в самом деле было так – их обвенчали, но обвенчали как Эмилию и Рогира, а не как Изабеллу и Рогира. Если бы не Карл, убедивший всех и вся в том, что его жена умерла, это было бы невозможно. «До в даш ужасдый век возмождо все», – прогугнила Шарлотта.