Но это уже задача духовного отца: так вслушиваться в человека, настолько созерцательно его рассматривать, что увидеть всю его основу, его сердце, его бытие, а не только поступки, – чтобы ему помочь в деле libertas, в деле disciplina и в послушании, чтобы он сам в свободе любви стал таким, каким его хочет видеть Бог, – это и называется «я» в полном смысле этого слова.
Отношение к отцу динамично: это образ, не имеющий прообраза. Если духовный отец, священник, руководитель составил себе образ того, каким он должен быть, то он уже несвободен, он уже не может быть «витражом». Он не может найти завершения в себе самом и никому не может помочь обрести завершенность. Определяющее свойство духовного отца – это его «прозрачность», открытость, его свойство быть «витражом». Это истинная, харизматическая апостольская преемственность, ибо свет, который должен проникать через одного и достигать другого, – это свет Того, Кто Сам есть
Христос стал человеком –
Человеческий отец еще не всеведущ, даже если он «все знает». Но он может стать мудрым, если пребывает в харизматической струе преемственности, в смысле
Мы живем в поле напряжения между тем, что мы наследовали, и тем, что мы есть, между полученным наследием и тем, что мы несем в себе как возможность. Мы – не начало и не конец, каждый из нас – звено в цепи. Но в завершении мы станем человеком, который будет единородным человеко-богом во Христе, так же как Христос стал Бого-Человеком.
Красота и материя в их взаимоотношении с Богом{238}
Между красотой, материей и Богом существует связь, и, думаю, можно начать нашу беседу цитатой из Китса:
Мне кажется, это очень важная цитата, если мы думаем об истине не как о системе умственных утверждений, но как о чем-то более глубоком и существенном.
Можно вспомнить и другую цитату, на этот раз из Достоевского, о том, что красота это совершенная приобщенность к совершенной Красоте, которая есть Бог. И в другом месте он пишет, что почуять красоту – значит войти в мистическое соединение с объектом, в котором мы ее увидели. Это очень важное утверждение, потому что оно сразу связывает то, что доступно нам прямо и непосредственно, с чем-то, что может стать более чем доступным – может стать самой нашей
Прямо и непосредственно нам доступно то, что мы видим, то, что мы воспринимаем чувствами, и в этом смысле материя доносит до нас красоту или уродство. Но любое уродство, проявляющееся в действиях, поведении человека, или все то уродливое, что вошло в мир человеческим грехом, обращает наши мысли к красоте, потому что вызывает в нас немедленную ответную реакцию: «Нет! Только не это! Только не жестокость, не ненависть, не искажение образа Божия, только не осквернение образа Божия в человеке или в сотворенном Им мире!»
Красота может выражаться очень разнообразно. Я помню одно место у Виктора Гюго – пустая страница с датой и пояснением: «Я не могу писать сегодня – умер мой внук». Это молчание выражает больше, чем стихи, полные эмоций, и это молчание полно красоты.
Есть также место у одного английского поэта, не помню точно, у кого именно, где он говорит своей возлюбленной: «Иногда, когда мы сидим вместе, молча, ты говоришь, что тишина прекрасна, как поэзия. Как бы я хотел, чтобы однажды ты сказала, что мои стихи прекрасны, как молчание». Я привожу эти цитаты не случайно, так как всегда наступает момент, когда наше прямое видение, непосредственное восприятие красоты должно найти выражение в образах, в словах, так чтобы стать доступным для других.
И порой человек, который ощутил красоту, умеет выразить ее настолько точно, что кто-то другой может довольно легко распознать или воспринять этот опыт. Бывают моменты, когда мы не можем ощутить непосредственно через объект ту красоту или тот ужас, которые в нем заключены. Я говорю «ужас», поскольку уже сказал раньше о месте и роли уродства в нашем восприятии красоты как о реакции на что-то, что содержит самоотрицание и саморазрушение.
Помню, ко мне как-то прислали молодого человека, страдавшего душевным расстройством. Он написал картину. Он был учеником русской дамы, которая посмотрела, не смогла ничего разобрать в этой картине и сказала: «Пойдите к отцу Антонию – он такой же сумасшедший, как и вы, и, может быть, сможет объяснить ее вам». Когда он принес мне эту картину, я сначала ничего не увидел: там были темные волны синего и зеленого цвета на заднем плане, а в одном углу – чудный, пронзительный синий проблеск. Я попросил оставить мне картину и три дня держал ее перед собой все то время, что не спал. И вдруг я увидел, что волны соединяются в образ сатаны, который нависает над этим проблеском света. Это был опыт жизни, то, что художник ощущал в себе и в жизни вокруг. Когда я высказал ему это объяснение как предположение, как гипотезу, он посмотрел на меня и сказал: «Это так! Я чувствую над собой нависающее зло, готовое растерзать меня». Так, когда наши два сумасшествия встретились, для этого человека началось познание самого себя, которое впоследствии, под руководством психиатра, помогло ему найти внутреннее равновесие.
С другой стороны, чтобы воспринять красоту, мы должны быть и увлечены ею, и отрешены от нее: увлечены так, чтобы быть совершенно открытыми к любому воздействию, которое можем получить, беспристрастны настолько, чтобы быть готовыми воспринять что угодно, отрешиться от себя, чтобы воспринять все. Я вспоминаю некоторые примеры; мне кажется, что примеры порой убеждают лучше, чем мои собственные слова. Есть место в предисловии профессора Вышеславцева к книжке, которую вы все хорошо знаете, «Рассказы Странника»{240} , где он говорит, что различие между странником, который смотрит на природу, и крестьянином, глядящим на то же поле, в том, что крестьянин смотрит на поле и тут же оценивает его возможную,