Лошадь, следовавшая за мной по пятам, останавливалась перед некоторыми картинами, всем своим видом выражая не то явное недоумение, не то разочарование. Я, кстати, даже представления не имею о том, до какого возраста отпущено жить лошадям. Нам кажется, что мы знаем что-то о некоторых существах, но на самом деле мы и понятия не имеем о том, когда истекает срок их годности. По всей видимости папа замесил ее задолго до того, как замесил нас с братом, если только он ее и в самом деле замесил, может быть, отец с лошадью сосуществовали вместе с начала вечности, как взаимодополняющие друг друга состояния, выражающие единую сущность, если следовать положениям этики. Но все это лишь гипотезы и подобные им умозаключения, тесно связанные с религией. Перед тем как покинуть портретную галерею, я нагнулась, увидев на полу что-то такое, чего раньше я там никогда не видела, и это меня заинтриговало. Но на самом деле ничего интересного в этом не было. Там лежал высохший труп енота, лапа которого попала в капкан.
Тут я чуть было не свалилась на пол, потому что нога моя в том самом месте, откуда она начинает расти из тела, запуталась в цепях. Я вам сейчас попробую объяснить, почему так получилось. К петлям дверного косяка северной двери портретной галереи были так привинчены цепи, что, если бы кто-то захотел, он мог бы привязать там кого-то за раскинутые в стороны руки и ноги. Тогда человек, привязанный цепями за лодыжки и запястья, стал бы похож на букву х, если называть вещи своими именами. Таким человеком был наш папа. Время от времени он нам приказывал заточать себя в цепи именно таким образом, и это еще не все. От братишки моего еще требовалось всем весом наваливаться на папину спину, так, чтобы максимально растянуть в стороны его руки и ноги, хотя в папином возрасте это никак не могло пойти ему на пользу, особенно если судить по тому, как хрустели его косточки. И потом в точке максимального мышечного растяжения, если этот термин значит именно то, что я хочу сказать, мне следовало встать прямо перед ним и стегать его по голому животу мокрой тряпкой. В груди у него раздавались странные звуки, меня от них с души воротило, и я всегда плакала, когда папа заставлял нас такое с собой вытворять. Потом он просил нас снять его с цепей, но мы это делать не могли и от этого тоже очень мучались. Поскольку он нам приказывал не снимать себя с цепей до наступления ночи, мы ждали ее прихода, чтобы освободить его от оков, не внимая его мольбам, в этом отношении приказ был совершенно категорическим. Наш сыновний долг требовал от нас уважения к его распоряжениям, в противном случае нам грозили полновесные затрещины. Свисая так с цепей, папа поливал оскорблениями высокомерных личностей, висящих в портретной галерее в обрамлении своих рамок, а я так и не могла понять, что они могли ему сделать, чтобы заслужить такое его благословение, но им на это было в высшей степени наплевать, двух мнений тут быть не может. Тем не менее меня все равно охватила печаль, и на прекрасные мои волосы закапали слезинки. Вот такие чудаковатые упражнения проделывал мой родитель. И подумалось мне еще, что никогда нам их больше не доведется увидеть.
Пройдя в дверь, я оказалась в огромном помещении с зеркалами, где взгляд мой неизменно притягивало расположенное вдалеке самое запретное место наших владений, куда, пока папа был жив, доступ нам был категорически запрещен, но я туда захаживала частенько, особенно по ночам, когда глодала меня грусть- тоска заунывная. Помещение это было таким огромным, что там хоть двести ближних могли махать локтями, как мы с братом любили делать, подражая курам, и никто из них даже не коснулся бы локтями друг друга, хотите верьте, хотите проверьте, потому что это место имеет историческое значение. Брат мой туда ходить боялся как черт ладана, потому что в воздухе там постоянно раздавался какой-то шепоток, особенно по вечерам, перешептывание какое-то, о котором подробнее я расскажу дальше, а братец-то мой – дебил, если вы себе этого еще не уяснили. Никакое другое помещение не могло быть меньше похоже на нашу скромную кухню, обшитую досками, где мы проводили большую часть нашей земной жизни, чем этот зал, облицованный мрамором, с огромным камином, канделябрами и такими большими окнами, что в высоту в них могли бы уместиться три маленьких козочки, стоящие друг у друга на голове. А канделябры, свисавшие с потолка, были сделаны как клубничины с хрустальными подвесками и такими шарами, которые ловили свет, а потом его отражали, и блики его начинали плясать и весело смеяться, честное слово, и все со всех сторон начинало кружиться как будто в танце, а если вам повезло и сквозь разбитые стекла задувал ветерок, тогда раздавался веселый перезвон хрустальных подвесок, чистый-чистый, как рыба в воде. Правда, некоторые канделябры попадали на пол, как перезревшие плоды, и вдребезги разбили мраморные плиты, глядя на них, можно было подумать, что это какая-то огромная выпотрошенная мошка, кишки которой полны яиц – гниение! делай теперь свое дело. Еще я хочу, чтоб вы знали, что там был такой огромный, необъятный верблюд с крылом, в него можно было бы без всякого труда упрятать троих мертвецов. Я говорю крыло, но точно не знаю, как эта штука называется, она чем-то напоминает стол, и если верить иллюстрациям, такая вещь есть у всех верблюдов, но у нашего она всегда стоит торчком, как крышка раскрытого гроба, и поскольку в потолке над верблюдом зияет старая-престарая дыра, когда идет сильный ливень, капли дождя падают внутрь, на туго натянутые струны, издающие печальные звуки, которые могли бы быть шопеном, слова я подбираю очень точные. Я часто взбиралась на этого верблюда с должным к нему уважением и обходительностью, потому что этот большой черный предмет мебели всегда представлялся мне чем-то строптивым и непокорным, живущим собственной таинственной жизнью, и я с опаской пробегала рукой по белым клавишам его клавиатуры, которые были желтыми, как лошадиные зубы. Мне бы хотелось, чтоб он со мной заговорил, хотелось услышать его глубокий подлинный голос, когда он поет, может быть, он оказался бы вовсе и не печальным, если б кто-нибудь соблаговолил его приласкать, следуя, так сказать, моему примеру, но папа никогда не извлекал звуки музыки из огромного верблюда, не спрашивайте меня, почему, потому что у папы даже в причиндалах его музыка звучала.
Все это происходило в дневное время, потому что ночью, об этом я расскажу вам чуть позже, здесь было просто потрясающе, но сначала я должна вам поведать о серебряной посуде, потому что, если говорить о ней, следует иметь в виду только дневное время. Она стояла во встроенных в стену больших шкафах, которые в высоту составляли три роста маленькой козочки и высились чуть не до самого потолка, поэтому мне приходилось пользоваться стремянкой, шкафы были закрыты застекленными дверцами чудесных ярких оттенков, которые переливались всеми цветами радуги, вот почему она была защищена от все поражавшей вокруг плесени, я имею в виду серебряную посуду. Иногда, в те дни, когда обстоятельства чудесным образом складывались так, что ярко светило солнце, отец отправлялся в село, а брат на другом конце наших владений тешился своими причиндалами, я устраивала здесь себе праздники. Вы даже представить себе не можете, сколько тут всего стояло в этих шкафах, мне едва хватало четырех часов, чтобы все это вынуть и расставить, я, естественно, все еще говорю о серебряной посуде. Даже не помню, собиралась ли я об этом писать, но я так люблю опрятность и аккуратность, что они меня просто с ума сводят. Ложки там были всех разновидностей, какие только можно себе представить, а еще там были блюдца, тарелки, чашки, ножи, и, если бы я захотела перечислить все, что стояло в шкафах и ящиках бального зала, сделанное из золота, стекла, серебра, бристольского стекла, философского камня, все восхитительные вещи, которые только можно себе вообразить, их список не кончился бы никогда. Я внимательно разглядывала каждый предмет серебряной утвари, так эти вещи правильно называются, я бы не стерпела, если бы на них появилось даже маленькое пятнышко, все должно было сверкать и искриться, я все оттирала до блеска, наводила полный глянец, никогда моя юбка не находила себе более достойного применения. Я стирала пыль и убирала мусор с мраморных плит на полу, снова мне попалось это слово, разбросанный как попало, и с величайшей любовью и заботливостью расставляла мои солнечные блики под самыми высокими окнами этого замечательного лабиринта, искрящегося и блистающего чистотой, куда солнце заглядывало потанцевать. Я думаю, что этих предметов серебряной утвари было добрых сорок сотен пятьдесят-тринадцать, каждый раз, когда я пыталась их пересчитать, выстроив рядами, у меня голова начинала кружиться не в ту сторону, и я сбивалась со счета, так их там было много, вот вам крест. Иногда меня кружило вокруг них в вальсе голыми ногами по щербатым холодным мраморным плитам. Но чаще я просто глядела на них, разведя руки в стороны в полном обалдении, застывала, как испуганный мышонок или воробышек, и чувствовала, как все горести и утраты каплями капают у меня с крыльев, как с сосульных сталактитов, падающих весной с крыши, которые отец при жизни называл цуляля, потому что в возрасте парня хоть куда он был миссионером в Японии, только не спрашивайте у меня, где это находится, хоть это и наверняка на другом конце сосновой рощи.
Но самые странные вещи происходили в бальном зале по ночам, доказательством чему служат мои воспоминания. Папа, вы же знаете, какой он у меня, так вот, когда он плакал по ночам, глядя на дагерротипы, это слово правильное, мы с братом могли делать все, что нам заблагорассудится, кроме,