и как о нем, потому что в тех очень редких случаях, когда папа заводил о ней речь, он всегда путал род местоимений, чаще называя ее она, и нам передал эту свою манеру.
Иногда Справедливая тихо-тихо стонет, но услышать ее стон можно только в гробовой тишине, и поскольку именно такая тишина воцарилась в склепе, до слуха нашего донесся ее еле слышный стон. Я придвинула к ней поближе чашку с застоявшейся водой, но ее левое веко медленно опустилось, будто глаз ей залила черная патока. Поймите ее правильно, она не обладает даром речи, и потому вот так прикрывает левый глаз, когда хочет сказать нет, это же так естественно. Я отодвинула чашку с не очень свежей водой от ее рта.
Инспектор настороженно и опасливо склонился над Справедливой, но как только она пошевелила мизинчиком, он отпрянул назад, как брат мой – кретин дергается на рассвете, когда ударяется в панику от того, что летучие мыши возвращаются к себе в гнезда над нашими головами, хоть они могут быть вполне дружелюбно настроены.
– Она не может встать, – продолжила я свой рассказ, натянув на нее край покрова, – ноги к ней приделаны вроде как в шутку. Но иногда я ложусь рядом, и мы с ней играем: я снимаю с нее все покровы, и становится видно все ее тело, которое точно такого же размера, как мое собственное. Когда папа изредка заводил о ней речь, толком ничего нельзя было понять, всегда надо было что-то за него додумывать, складывая кусочки оброненных им фраз, но я все-таки поняла, что Справедливая сожгла то мертвое тело, которое лежит слева от меня в стеклянном ящике, и случилось это, должно быть, еще до того, как мы с братом появились на земле, потому что я ровным счетом ничего не помню об этом событии, даже если оно и в самом деле когда-то произошло. Я так полагаю, что они, то есть покойник этот и Справедливая, тут находятся со дня сотворения мира, а теперь, когда папа отправился в небытие и даже не предупредил нас об этом заранее, приходится довольствоваться лишь моими объяснениями, проливающими свет на это явление.
Я положила руку ей на голову и улыбнулась, давая ей понять, что зла я на нее не держу.
Потом снова стала рассказывать инспектору:
– Ее зовут Справедливая Кара. Без нее, я думаю, мы бы даже не знали, как пользоваться словами. Эта мысль пришла мне однажды в голову, когда я об этом размышляла. Наверное, все молчание, которое наполняет жизнь Справедливой, позволяет нам с братом быть на короткой ноге с даром речи, особенно мне. То есть, Справедливая как бы взяла на себя все молчание, чтобы освободить нас от него и дать нам возможность говорить, потому что, чем бы я была без слов, спрашиваю я тебя. Да здравствует Справедливая, она прекрасно справилась со своей работой. Разве ты не видишь? Ты бы вполне мог сказать, что в эти покровы обернуто страдание в его первозданном облике. Она как боль, которая никому не принадлежит. Мы не знаем, есть ли у нее в голове хоть намек на то, что она что-то понимает. Правда, мне лично кажется, что есть, хоть самую малость, но есть.
Инспектор места рождения вроде как вошел в раж, он бросился к стене, схватился за цепь, которой была прикована Справедливая, и стал изо всех сил дергать тот ее конец, который был вмурован в стену, как будто хотел ее оттуда выдернуть, но вы не волнуйтесь, она была прочно приделана. Кара съежилась еще сильнее, должно быть, в глубине души она была сильно напугана. А я тем временем продолжала разговор, машинально смахивая соринки со стеклянного ящика.
– Братишка мой сюда никогда не заглядывает, потому что Справедливая пугает его до смерти. А мы с папой, наоборот, проводили с ней, бывало, ночами долгие часы. Он упирался лбом в стекло ящика и доводил себя до слез. А я, можешь мне поверить, никогда не плакала, ни здесь, ни где бы то ни было в другом месте за всю мою жизнь распропащую, как будто во мне слезы не вырабатываются. Папа, когда плакал, держал свою руку в моей, синтаксис дан с любезного разрешения де сен-симона. А потом, сама не знаю почему, все это прошло, и папа больше не хотел сюда приходить, теперь я должна была себе узелки на память завязывать, чтобы не забыть накормить Кару, которая ничего кроме овсяной каши не ест, пыль с нее стирать, время от времени покровы ее менять, как папа меня учил, потому что так уж жизнь устроена, они понемногу гниют, от них всякими снадобьями попахивает. В конце своей земной жизни папа вообще ничего о Справедливой больше слышать не хотел. Если я хоть словечко о ней осмеливалась вымолвить, он мне тут же влеплял затрещину, если тебе ясно, что я имею в виду. А я так и продолжала сюда ходить в одиночестве, особенно когда мне грустно становилось или тоска накатывала. Мне казалось, что в этом склепе любви больше, чем во всех остальных наших владениях, потому что когда-то мы с папой здесь проводили долгие часы, когда я держала его руку в своей.
Конечно, я немного приврала инспектирующему меня поэту, когда сказала ему, что никогда в жизни своей распропащей не плакала, потому что мне, конечно, доводилось реветь, когда папа заставлял нас себя на двери в портретной галерее в цепи заковывать и требовал, чтобы я его мокрой тряпкой стегала, и когда я ногами воздух в орган качала, точнее говоря, когда меня захватывала музыка, но я ничего не стала говорить об этом инспектору, чтобы показать ему, какая я независимая, и прозрачно ему намекнуть на чувство собственного достоинства, надеясь тем самым его очаровать и продемонстрировать ему свою неотразимую привлекательность.
Инспектор прикрыл глаза и покачал головой с таким видом, будто ему от чего-то больно, и чувствует он себя подавленно. Когда он снова открыл глаза и заговорил так тихо, что я с трудом его слышала, у меня возникло такое чувство, что ты говорил со мной теперь как-то по-другому, совсем не так беззаботно, как говорил с маленькой козочкой раньше:
– А это что такое? Кто это с тобой сделал? Твой брат?…
Свитер, в котором я ходила, был мне велик, поэтому вам трудно было бы себе представить размеры моего живота, но вчера, обняв меня и прижав к себе, инспектор места рождения не мог их не ощутить.
– Да, я знаю, живот у меня раздуло.
И чем больше его раздувает за последние два времени года, тем лучше, мне кажется, заживают рубцы на том месте, где раньше висели причиндалы, по крайней мере в теле моем, если не в душе, которая отличает меня от бедных солдат моего брата, потому что теперь из меня кровь уже не течет, вот уже больше, чем два времени года, у меня не было кровотечений. Но живот мой раздувается, и – странное дело – у меня возникает такое ощущение, что внутри меня живет кто-то еще, как будто я начинаю становиться чем-то с половинкой. Вот здесь, в животе у меня сейчас вроде как что-то шевелится, тут потрогай.
Мне пришлось твою руку чуть не силой тянуть, потому что ты все время хотел ее отдернуть, рука твоя была теплой, и в конце концов мне удалось ее приложить к моему животу с сюрпризами.
– Сначала это там себе спокойно не то жужжало, не то гудело, как маленькая пчелка, будто она в животе моем справа налево путешествовала, будто линии проводила, мягко так, очень нежно, я-то знаю, какие пчелы бывают со шмелями, когда они еще маленькие. Чувствуешь, как оно сейчас внутри меня движется? А теперь как будто кто-то начинает постукивать, как будто нежненько ударяет меня изнутри, живет себе, поживает, угнездившись в животе моем. Каждый раз, когда это случается, неважно, где я, на какой странице, в каком предложении, я пишу одно слово в книгу заклятий: хватит, и все тут. Мне гораздо больше нравится такое постукивание жизни, которое я чувствую внутри себя, хватит, хватит, чем когда кровь из меня вытекает, скажу я тебе, или чем затрещины папы моего покойного.
И снова я все это так ему высказала, что вы бы подумали, какая я милая и очаровательная, что я кого угодно могу свести с ума, но инспектор смотрел на меня, как будто не мог понять, как это я в такой момент могу улыбаться. А что тут особенного было в этом самом моменте? Почему, интересно, мы сейчас должны себе все больше помалкивать? Я же ведь только краешком губ улыбнулась, понимаете, совсем не так, как братец мой, как пчелка улыбается маленькая, самое безобидное существо на земле, потому что это движение, внутри меня шевелящееся, навевает мне в голову сладкие мысли, а если учесть, сколько всего сладких мыслей выпадает на мою долю на этой планете проклятой, я вовсе не собираюсь плевать на них от сглаза.
– Вчера, я так поняла, ты меня от себя оттолкнул, потому что понял, что мне весь живот раздуло. Ты даже прочь отскочил и закричал: «Мы не можем! Мы не можем!».
Раздался выстрел. Окно сарая разлетелось вдребезги, и над нашими головами прогудел противный свистящий звук.
– Это чудовище в нас стреляет!
Прозвучал второй выстрел. На этот раз пуля, должно быть, попала в каменную стену снаружи. Справедливая с тихим выдохом, похожим на стон, еще больше съежилась, скрыв голову под крылом, прямо