— Ну давай по второй. После второй не закусываем.
— Ты здесь... это... легально?
— Ну да. Взял билет и приехал. Тебя посмотреть.
— Мне теперь докладывать, что ты заходил...
— Куда докладывать?
— Ты что, маленький? Или все забыл? Ты же из Америки! Не доложи я...
— Ох ты, Господи! Я и забыл.
— Ну бывай.
— Давай по третьей. После третьей не закусываем.
Я вышел из дома моего друга и побрел по Ленинградскому проспекту. Вот это да! Мне ведь так много хотелось ему рассказать. И расспросить. И ничего не получилось. Почему? Ведь он умный, свой человек, мы с ним были, как иголка с ниткой, куда он, туда и я. И наоборот.
Я сел в такси и поехал к своей тете. К Выставке. Шофер сказал:
— Ты где такой плащик отхватил?
— Какой плащик?
— Ну этот плащик, что на тебе...
— А этот... В Америке.
— Продай, — сказал шофер, — я хорошо заплачу. А джинсы есть?
— Есть.
— Почем?
— А ни почем. Я их сам ношу.
— Ну ты как неродной, — сказал шофер. — Ты что, маленький? Или тронутый?
— Я не фарцовщик, — сказал я. — Я турист. Вот приехал посмотреть столицу вашей родины.
— Смотри, смотри, — сказал шофер, — зенки только поширше раскрывай, а то не все увидишь. А то, может, отдашь плащик-то?
— Нет, не отдам, — сказал я. — Без плаща холодно тут у вас.
...Когда в квартире тети Мани улеглись все крики, связанные с моим приходом, и были в тысячный раз рассказаны истории про всех членов нашей семьи, от мала до велика, эмигрировавших в Америку, дядя Нуся сказал:
— Ну и что ваш президент, он все еще хочет войны?
— Почему это он хочет войны?
— Что ты мне рассказываешь? Он хочет войны! Ты что, не мог ему объяснить, что наш народ не хочет войны? Он что, забыл, сколько наших полегло в ту войну? Ему мало?
— Дядя Нуся, — сказал я, — не морочьте мне голову. Никто у нас не хочет войны. И президент не хочет. Мы только боимся, что вы на нас нападете, как на Афганистан, и нам придется дать вам по зубам.
— Знаешь, — сказал дядя Нуся, — эта Америка таки вычистила тебе все мозги. На кого это мы нападаем? И что ты морочишь нам голову с этим Афганистаном? Это же дикие люди, и мы пришли им помочь строить светлую жизнь!
— Нуся, — сказала тетя Маня, — оставь его в покое, ты не на партсобрании. И это твой племянник. Ты его хорошо знаешь, он всегда был против. Не трогай его, не для того он к нам приехал.
— И скажи своему президенту, — продолжал дядя Нуся, — что мы не потерпим у себя всяких твоих диссидентов-шмиссидентов, чтобы они снова вернули нам царя и помещиков-капиталистов. Нам и без них хорошо.
— Передам, — сказал я. — Непременно передам. Вы не волнуйтесь, дядя.
— И пришли дубленку и джинсы Фимочке, — сказал дядя Нуся. — Родственники называется. Обжираются в своей Америке, а Фимочка должен ходить босый и голый.
— Пришлю, — сказал я. — Не будет Фимочка голый и босый.
Я проголодался. (Во сне можно проголодаться даже после тетиманиного обеда. Вы не забыли, это я сплю, это сон такой идет, братцы). И снова очутился на улице Горького, у ресторана «Арагви». Стояла очередь, как семь лет назад. Толстомордый швейцар из бывших бериевских полковников никого не пускал. Я подошел к нему и сказал по-английски:
— Простите, я очень голоден и хотел бы посетить ресторан, о котором слышал много хорошего.
Очередь заворчала:
— Опять эти иностранцы, житья от них нет, всюду лезут без очереди, суки...
Швейцар цыкнул на очередь, и она тут же успокоилась. Он открыл передо мной дверь. Улыбка, похожая на оскал, осветила его мужественное палаческое лицо. Я дал ему доллар. Он проворно сунул его в карман.
Любезный метр посадил меня за пустой столик, и я на ломаном русском объяснил официанту, что... как это... румка водка энд тоник... нет тоник?., джаст водка... энд... селодка вис онион... как это по-русски? — лучок!., энд... помидорчик... нет помидорчик? — огурчик... Нет огурчик?.. Итс о'кей... суп... сациви... нет сациви? — беф-строганофф... Иес. кофе... бренди... Бьютифол... Вери найс...
С соседнего столика внимательный белокурый юноша не спускал с меня глаз. Я его заметил еще возле тетиманиного дома. Славный ты мой, в красненькой рубашечке, хорошенький такой... Единственный, кому я здесь нужен. Спасибо за внимание.
— Хорошая погода, — сказал я ему. — А вы что думаете?
— Хорошая, — сказал он. — К вечеру будут осадки. Ветер слабый до умеренного. Температура в Тбилиси 15 градусов, в Москве 16.
— Замечательно, — сказал я. — Где я вас видел, не припомните?
— Везде, — сказал он. — Нас везде можно увидеть.
И улыбнулся.
Зубы были белые, волосы желтые, глаза холодные.
Я расплатился. И решил пойти в театр. В «Правде» было написано, где что идет. В Большом — балет «Зори здесь тихие», во Мхате — «Сталевары», в Вахтангове — «Человек с ружьем», в ЦТСА — «Давным- давно», в «Современнике» — «Вечно живые», в Малом — «Любовь Яровая», во Дворце съездов — ансамбль Александрова... Я все это видел семь, десять, пятнадцать, двадцать лет назад. Пробежал заголовки: «Талант — народу», «Вехи прогресса», «Курсом мира и прогресса», «Против опасных планов»... Это я читал всю мою жизнь... Как им самим не скучно это читать? А может, они и не читают?
Блондин тоже расплатился.
— Куда дальше пойдем? — спросил я.
— А куда хотите, — любезно ответил он.
Пошел в магазин. Тетка ссыпала грязную сморщенную картошку в газетный кулек. Лицо у нее было усталое и злое. И женщины по эту сторону прилавка тоже были усталые и сердитые. Никто не улыбался. Все было как всегда.
И ничто не изменилось. И зря я сюда приехал. Нельзя возвращаться в прошлое. Поезд ушел вперед, а они остались на перроне.
Я взял такси и поехал на аэродром. И взлетел.
И тут я проснулся. Я зажег лампу, закурил, посмотрел на спящую жену, заглянул в комнату сына, пошел в свой кабинет и записал эту историю. Я хотел освободить мое подсознание от этой мысли, которая, я знаю, часто приходит в голову людям, покинувшим родину. Я хотел проверить себя. И писал этот рассказ, точно следуя перепитиям моего сна. Конечно, его можно было записать в более сюрреалистической, даже кафкианской манере, но мы такие заземленные реалисты, что даже сны нам снятся реалистические, даже с примесью социалистического реализма. Ведь прошлое имеет способность приукрашать себя, делаться от времени все розовее и розовее. И вот мы уже забыли все плохое, и помним лишь хорошее и очень хорошее. А иногда и совершенно прекрасное. «Разве это картошка? — говорим мы в супермаркете. — Вот в России была картошка, так это картошка!» «И это хлеб? — говорим мы, покупая французскую или итальянскую душистую булку, — Вот в России был хлеб — так это хлеб!»
Горек хлеб наш. Но был горше.
Вот такой сон мне приснился, братцы.