согласию. Это я к тому, чтобы не было никаких недоразумений. Вот и все.
– А чего не поделили? – Он приложился к фляжке, придерживая свой картуз. Я заметил, что воротник рубашки у него несвежий, да и белый шарфик кажется белым только издалека.
– Да вот кое-что не поделили, Ганс. Взяли – и не поделили. И тебя не спросили… Так ты за этим приезжал? – В глубине души я надеялся, что Ганс – парламентер от тебя, что это ты прислала его за мной, что ты хочешь вернуть меня, потому что ведь это же невозможно – когда ты где-то там, с этим маздистом, а я где-то тут. Ведь это же неправильно, нет!
– Да я типа это… хотел одно дело предложить… – Он убрал фляжку в карман. – Короче, поехали со мной.
– В Лебяжий? – понял я.
– Ну да.
– А оно мне надо? – Я вчастую докурил «Яву», бросил бычок в сугроб и встал со своей лопатой. Я мог бы ему сказать, что не катит мне на халяву по жизни, что каждый рубль я зарабатываю, как папа Карло, такая уж у меня в этом плане планида, если говорить высокопарно, что в сомнительные предприятия пускаться со мной не нужно, тут я совершенно беспонтовый подельник. Но ничего этого я ему не сказал.
– Боишься? – по-своему понял он мое молчание.
Я пожал плечами.
– Я же не знаю, что у тебя за дело, Ганс. Может, ты банк хочешь подломить или мэра взорвать. На фиг мне такие мероприятия.
– А как раньше, вслепую, уже, значит, не подписываешься?
– Поезд ушел, Ганс. Если нужен подельник – могу свести тебя с человеком.
– Не надо. – Он побулькал содержимым фляжки в недрах пальто. – Что я кентуху не найду?
Мы еще немного поговорили о том, о сем, и он ушел. Странно, но таким я его и постарался запомнить: высоким, сутуловатым, небритым, с грязноватым шарфом вокруг шеи, в кепке, напоминающей картуз; я глядел ему вслед, и мне почему-то казалось, что мы больше не свидимся.
Глава 17
В Москве установилась солнечная, морозная погода и снегу почти не было, так что часам к девяти я уже заканчивал первую уборку. Пил чай в бендешке, жевал армянский лаваш и выходил на общие работы. Вера Леонидовна, несмотря на свою внешнюю толерантность, держала нас в ежовых рукавицах. Почти каждый день часа по два-три мы убирали ничейные участки, группировали мусор в контейнеры, освобождали от рухляди подвалы; когда я заводил речь о жилье, Вера мило улыбалась и кормила меня завтраками, так что ночевал я по-прежнему в общежитии, то в одной комнате, то в другой. Но случилась разборка между чурками и заочниками из Сибири, двоих порезали, одного подстрелили, еще одного выбросили из окна, после чего, часов этак в одиннадцать вечера, общагу заблокировали менты и устроили сверку личного состава со списком студентов. Выявилось человек восемь лишних, среди них и я. Нас свезли в пикет и всех пробили по компьютеру. Два пацана, самые, надо сказать, тихие и неприметные, оказались в федеральном розыске. Мне поставили в паспорт штамп о том, что я выписан, и наутро отпустили, забрав всю наличку. Устроиться теперь на работу стало сложнее, надо было срочно делать регистрацию или сваливать из Москвы. На окна и форточки, через которые мы сочились в общежитие, поставили решетки, так что ночевать здесь становилось все проблематичнее. Пару раз я оставался на ночь в бендешке, но там не было ни света, ни батарей, и к утру халабуда так промерзала, что даже в мощнейшем спальнике после ста пятидесяти граммов коньяка я все равно давал хорошего дубаря. Несколько раз ночевал в Митино, в магазине, который охранял через вечер, но и там поспать не получалось – надо было развлекать разговорами ночных коллег. Зал для тренировок я так и не нашел, и тема эта мало-помалу рассосалась. Да я и сам чувствовал, что сильно вышел из формы, еще месяца три-четыре – и весь мой рукопашный кураж сойдет на нет. Все, что касалось клада, отступило на задний план и теперь выглядело чем-то ненастоящим, нелепым, хотя, честно говоря, много-много раз я всерьез брался за расшифровку письма. Скачал из Интернета гигабайта два информации о тех или иных тайнописях, хорошенько вник в суть. Там все было понятно, но то ли мой случай оказался предельно сложным, то ли просто-напросто мне эта тема была не по зубам. Скорее всего, второе. В общем, движухи в лучшую сторону не было никакой.
И вдруг я получил письмо от тебя – почему-то из Лебяжьего.
В профиль ты похож на одного из слепых с картины Питера Брейгеля «Слепые» – третьего справа, особенно когда небритый.
Ты сначала картину разыщи, а уж потом решай, комплимент это или наоборот.
Мой милый, мой хороший…
Я бы тебя еще похвалила или написала бы что-нибудь про любовь, я обожаю писать про любовь, но по НТВ начинается «С любовью не шутят», не пропустить бы начало.
Кроме того, моя природная скромность не позволяет мне писать любовных объяснений.
Я позвонил на мобильный Еве, и она сказала, что ты еще не приехала из Лебяжьего. В подробности она не вдавалась, да и вообще разговаривала со мной сквозь зубы. Ну и ладно. Подменился на одной работе, отпросился на другой, выпросив денег в счет зарплаты, и на всякий случай загнал два дорогущих немецких мобильника, которые держал на самый черный день.
Мне достался неотапливаемый вагон. В смысле – неотапливаемый совершенно. Похоже, жизнь решила хорошенько проверить меня на морозоустойчивость. За бортом было не ахти как холодно, но вагон так выстудило, что без перчаток трогать металлические его фрагменты было просто страшно. Потолок и стекла окон покрывал мохнатый иней. Полки серебрились морозными искрами. В туалете вместо унитаза опасно кренилась в сторону двери желтовато-бурая ледяная глыба, напоминавшая шляпку гигантского подберезовика. С потолка свисали ледяные сталактиты. Не плацкартный вагон № 8, а замкнутое, летящее в ночи пространство белого безмолвия, хоть костер разводи. Впервые я ехал в вагоне совершенно один, больше притырышных не нашлось. Даже проводники перебрались в соседний вагон, куда я бегал время от