Ростов уже очищены от красногвардейцев, казачьи войска пробираются на север. Священная обязанность каждого хутора и каждой станицы — сделать все, чтобы красные части не пустить на свои юрты.
— И вот в такое тяжкое время, господа старики, среди казаков находятся изменники, предатели казачества. (Андрей коленкой подтолкнул Степана Ильича. Тот, уставившись на шов чьего-то мундира, сидел и не чувствовал себя.) К нашему стыду и позору, у вас в хуторе тоже есть такие. (По комнате пробежал сдавленный шепот.) Это урядник Фонтокин и еще кое-кто… Он отказался защищать казачество. Отказался в то время, когда хохлы нахрапом лезут на нашу землю, убивают лучших донцов. Вместо того чтобы гнать и сажать в тюрьму большевистских провокаторов, он дружится с ними, водит их в гости. Такие казаки, станичники, недостойны звания казаков… Господин Фонтокин! (Атаман через казачьи головы злобно уставился на Степана Ильича.) Господин Фонтокин! (К нему подскочил полицейский: «Встать! С тобой говорит станичный атаман!» — и, ухватив его за плечи, встряхнул.) С какими же глазами ты пришел на наш казачий круг? (У Степана Ильича подломились ноги, и он плюхнулся на скамейку.) Господа старики, станичное правление лишает Фонтокиных казачества, казачьих прав, казачьих наделов земли и всех угодий! (Голоса загудели, как потревоженный рой шмелей.) Супротив этого у вас есть кто-нибудь, господа старики?
У двери было завозился кто-то, но туда щукой ринулся полицейский, и там затихли.
Больше Степан Ильич ничего не слышал. В правлении уже было темно (никто не догадывался зажечь лампы). Он с трудом поднялся со скамейки, надвинул на лоб фуражку, чтоб ни с кем не встречаться глазами, и пьяно полез к выходу. У двери какой-то остряк с кочетиным голоском кукарекнул:
— Пропустите саратовского казака!..
Спотыкаясь, Степан Ильич шел по улице, не зная, куда и зачем. Он давно уже миновал проулок, ведущий на переход, в Заречку, прошел еще два. Опомнился, когда перед глазами засверкала вода. «Куда ж я иду? — подумал он, остановившись. — Ведь это мост». Он хотел было вернуться, но потом надумал пройти по глухому забурьяневшему берегу, мимо садов и огородов, там, где он ночью, кажется, за свою жизнь еще ни разу не ходил. Тяжело дыша, он почти бегом перебежал мост и свернул к речке.
Притаившиеся громады деревьев пугали настороженной тишиной. Высокие осины и осокори вели шепотом таинственный, непонятный сговор. Где-то в далеком саду соловей высвистывал песенку. По верхушкам деревьев изредка перепрыгивал ветер, и в садах подымался тревожный шорох. Казалось, что кто-то спрятался под кустом и ждет, когда к нему подойдешь… Над головой расползалось огромное облако. Под ногами ничего уже не было видно. На минуту из-за облака показывалась луна, и тогда на гладь воды ложились волнистые тени. Степан Ильич спешил, оступался в канавах. Ветки вишневой плетучки царапали ему лицо.
Подле ряда приметных верб (лет тридцать назад Степан Ильич сажал их своими руками) он свернул в глубь сада. Отводя руками ветки, по знакомой тропе зашагал веселее. У старой груши еще раз свернул с тропы. Неподалеку, у куста черемухи, что-то щелкнуло и зашуршало, будто птица слетела.
— Это я… не бойся, — промурчал Степан Ильич, подныривая под ветки. Он оказался на расчищенной в квадратную сажень полянке. Сплошным навесом ее укрывала пахучая цветущая черемуха. Старик отер рукавом лицо, осмотрелся: плечом к стволу, на подстеленной траве полулежала темная фигура. Между ног мерцал эфес шашки, да глаза поблескивали. Степан Ильич с каким-то нутряным кряхтеньем опустился на колени.
Фигура поворочалась.
— Ты что, батя, по ночам ходишь? Аль случилось что?
Старик молчал. Только тяжелые подавленные всхлипы сотрясали его тело. Но вот он не выдержал и глухо зарыдал:
— Филя, что ты делаешь… жить-то как же будем?.. — и, через силу связывая фразы, рассказал о том, что было на сходе.
Филиппу будто неловко стало лежать: шурша травой, он ежеминутно поправлял шашку, откидывал то одну ногу, то другую. Лицо его скрывал густой мрак. Цигарка освещала только подвижные губы да заостренный кончик носа. В памяти его невольно промелькнула картина давнишней встречи с Рябининым.
Это было в первый год его службы. Праздничным днем, в жидком потоке горожан, он шел по улице небольшого города. Под сапогами похрустывал снег; легкий мороз пощипывал уши. Филипп смотрел на каменные дома, каменные улицы, тротуары и думал: «Как людям не надоест жить среди камней?» Вдруг он заметил: навстречу ему, под руку с какой-то расфранченной бабой, идет сотник Рябинин. Обязанность казака: стать во фронт и отдать честь офицеру. Но Филипп сделал вид, что не заметил его, и свернул на другую сторону улицы: «Пошел ты!.. Вы будете марух таскать, а вам козыряй». Филипп спокойно вернулся в казарму, а вечером взводный урядник вне очереди направил его на конюшню дневалить. «Увидел, сволочь», — догадался Филипп. На другой день, когда на конюшне из казаков никого не было, пришел сам сотник. Филипп вытянулся перед ним, подпирая рукой околыш фуражки. «Ты был вчера в городе, Фонтокин?» — спросил он и не спеша надел лайковую перчатку. «Так точно, ваше благородие!»— «Меня видел?» — «Никак нет, ваше благородие!» — «Ах, ты, мерзавец! Своего командира не хочешь замечать!» Он размахнулся и кулаком в лайковой перчатке ударил Филиппа по лицу. Тот сжал челюсти и побледнел от злобы и боли. А когда сотник зашагал от него, он повернулся и выплюнул на снег сгусток крови и два зуба…
— Жить-то как же будем, сынок? — всхлипывал Степан Ильич. — Ни земли у нас не будет, ничего… Ведь теперь мать твоя ослепнет от слез.
Филипп без отрыва вытянул полцигарки и забросил окурок в куст.
— Ты, батя, зря расстроился, — сказал он так, словно бы уговаривал Захарку, когда тот расплачется о потерянной игрушке. — Насчет земли — бабушка на воде вилами писала. А что касаемо всего прочего… Да уж если на то пошло: как же живет Яков Коваль? Проживем и мы. А только ты подожди тужить. Кондратьев не зря к нам приезжал. Чего безо времени расстраиваться. Ныне, батя, уйду к нему. Ждать нечего. Все равно мне нельзя теперь показываться. Я загляну домой. Ты иди пока, а то уж поздно. А я немного подожду: пускай на улицах трошки угомонятся.
Ветер тряхнул кусты, заскрипел старой грушей. С улицы донеслись обрывки пьяных песен:
«Допились, и песни-то все перепутали!» — и Филипп усмехнулся.
Когда он проводил отца и вернулся под черемуху, у него внезапно появилась мысль: «А ведь с бубенцами еще не проезжали…» (Филипп слышал, как по хутору ехал станичный атаман.) Он хотел было опуститься на свою постель, но вот, охваченный новой мыслью, привскочил, запутался фуражкой в черемухе. «Когда же ты не будешь меня мучить, гад!» Давно затаенная и где-то под спудом тлеющая искра вдруг вспыхнула неудержимым пламенем, и Филипп заметался в своей тесной каморке. «Дурак, дурак, нешто можно упускать! Ведь теперь все пьяные, как грязь. Одним ядовитым гадом меньше будет. Кондратьев спасибо скажет». Он вскинул голову: на небе, напирая друг на друга, кучились и сгущались облака. По листьям шлепали редкие дождевые капли. Ветер кружился по саду, шуршал. Черная темень заливала глаза. Филипп поправил портупею шашки, подтянул ремень и, низко подгибаясь под ветки, стремительно направился к речке.
Тройка играющих бубенцами скакунов из станичного косяка легко поднесла к правлению открытый, на рессорах фаэтон. Пьяный кучер покачнулся на козлах, всем корпусом откинулся назад и, путаясь в атласных вожжах, дернул коренного. Пристяжные рванули вперед, хомут сдавил коренному голову, и тот, вырывая вожжи, прыгнул в оглоблях.
— Тпру, дьяволы! — заорал кучер, всею силой натягивая вожжи. Но фаэтон мягко вздрогнул на рессорах и покатился от правления. Поднимая скакунов в карьер, кучер сделал круг через всю улицу, свалил водопойное у колодца корыто и с помощью казака-хозяина, выскочившего на грохот за ворота, поворотил назад.