дорожка, которая, покружась по полям, впадает в тот же Платовский хутор с другой стороны. Алексей подъехал к этой малоезженой, заросшей сивым полынком дорожке, задержал меринка, минуту подумал о чем-то, глядя на сивую полоску, и, свернув на нее, поднял кнут.

В первой же лощине, верстах в двух от слободы, он нагнал подводу. При его приближении подвода вдруг ускорила ход; но Алексей, усмехаясь, поднажал, и в самом низу, у каменистой, усыпанной галькой водомоины, откуда начинается подъем, меринок ткнул носом в задок телеги. На ней под сеном и дерюгой, укрытые кое-как, наспех, топорщились крутобокие мешки. Подле телеги с вожжами в руках вышагивал большой, в зипуне нараспашку, человек.

— А ну-ка, поворачивай назад! Живо! — с деланной суровостью в голосе крикнул Алексей и, прицепив к ободку вожжи, спустился с тарантаса. — Ишь ведь… умник. Улытнуть хотел!

— Алексей!.. ты?.. — обрадованно отозвался человек в зипуне. — Який бис тебе, шурьяк, занис сюды? Я и вправду думал — погоня. Глядь назад — едут. Ах, сукиного сына, врюхался. Скакать — да куда же с возом…

— Да, боязливые вы… где не надо. Заметно. А учинять погромы так вы не испужались, — с дружеской насмешливостью, подходя, сказал Алексей.

— Тьфу, тьфу, бис на тебе, яки ты страшенни слова говоришь, — в том же шутливом тоне продолжал Алексеев шурьяк. — Погромы! Хм! Удумаешь! Мы и не громили вовсе. Помещицкой добротой попользовались. Ты об этом, что ли? Об Мокроусове? Так мы по-свойски, по-родственному погостювалы у него. Чать, мы кунаки с ним. Я, к примеру, пять лет смурыгал у него за овцами, як був парубком, а другие того больше. Хиба ж не родня?

Они поздоровались за руку и пошли рядом. Алексей был на голову ниже своего шурьяка; тот шагнет два раза, а он три. Разговаривая, Алексей то и дело поворачивался, взглядывал на меринка. Но меринок плелся добросовестно, не отставал. Только мешок с зерном лишил его покоя, и он, налегая на телегу грудью, все ловчился прокусить его.

— Родня хорошая, это правда, — сказал Алексей, — только управляющий велел мне созвать казаков… с оружием — попотчевать родню.

— Ах, сукиного сына, вот стара крыса! Так он же ж утик от нас. Но мы бы не тронули его, на кой ляд он сдался нам. Ты де его бачив?

— Встретил. Голый почти. Поскакал, должно, в округ. Не медля, говорит, пускай атаман снарядит в имение десятка два казаков с оружием. Обещал большие деньги.

— Ну? Вот стара крыса, цур ему, пек! А ты ему что?

— А я что: рад, мол, стараться.

Алексей посмотрел на белозубый в улыбке рот своего шурьяка и заговорил уже строго:

— Он-то стара крыса, давно известно, да и вы больно хороши. Зачем спалили подворье? Оно вам виновато?

— Вот того я не знаю, ей-богу, сам дивуюсь. Чума его знает, кто подпалил. — Шурьяк обернулся и поглядел в ту сторону, где зарево пожара все еще мережило небо, — Не знаю, верно тебе говорю. Мабуть, вожакам известно. Я-то сбоку припека, ненароком встрял. Там же не одни наши, терновские, были. Из Камышовки тоже. Две слободы. Из пострадавших либо кто, не иначе. Отомстили.

— Из каких пострадавших?

— Да из тех, что высекли. Не чув, что ли? Недели две назад то было. Камышовские начали пахать землю у Мокроусова. Управляющий — на лошадь да в округ. Прискакала полиция чи милиция, чума их разберет, каратели, словом. Прогонять слобожан, те уперлись, дело — до драки. Каратели чоловикам пяти ввалили плетюганов, да так, что один, говорят, и до?си не встает. — За долгие годы пребывания в казачьей семье Алексеев шурьяк многое перенял из хуторского говора, но родные слова то и знай подворачивались ему на язык, и оттого речь его была необычной, пестрой. — Курево у тебя имеется? А то я посеял кисет свой.

— Имеется. Где же ты его посеял?

— А чума его знает где. Якбы еще не в амбаре, когда пшеничку насыпали. Кисет-то приметный, вот что. Племянница-модистка подарувала, с вышивкой: «Дядюшке Артему Никифоровичу Коваленко…» — и все такое. Еще беды наживешь. Хочь бы амбар тот сгорел, из какого насыпали. Однова гореть, сараем больше, сараем меньше.

Алексей, доставая из кармана табак, усмехнулся.

— Какой щедрый на чужое добро, пра слово. Вряд ли это дело будет, не надейся. Ветер не с той стороны. Горит за садами, а амбары по эту сторону. «Галки» летят к Яманову оврагу, к амбарам не попадают.

Он зажег спичку, зажал ее в ладонях, и Артем Коваленко нагнулся прикурить. Из потемок, неровно освещенное, выступило его лицо, сильное, цветущее. Над большими тяжелыми губами, которыми он звучно шлепал, прикуривая, нависали бурые, густые и, должно быть, жесткие усы — каждый волосок висел сам по себе, а крайние, самые длинные, спустившиеся к подбородку пучком, загнулись назад, образуя кольца, нос короткий, широконоздрый; над мохнатой бровью — чуб, выбившийся из-под бараньей, загнутой наперед шапки. Когда Коваленко, затянувшись цигаркой, поднимал голову, на Алексея озорно взглянули его маленькие, подвижные, цвета майского жука глаза, таившие лукаво-добродушную и хитрую усмешку.

— Ну вот что, — сказал Алексей, пряча спички, — гусиным шагом тянуться нам некогда. Заря уж вон никак пробивается. Давай кинем на тарантас пару чувалов и — рысцой. А то с тобой и впрямь беды наживешь.

Они придержали лошадей, облегчили к неудовольствию меринка Артемов воз, уселись на мешки — и колеса, приглушенно тараторя по вьющейся глухой дорожке, повели свой скрытный неумолчный разговор.

…А через два дня, утром, когда Алексей прощался с родными, уже в который раз покидая отчий дом, может быть, навеки, и Парамоновы в глубоком молчании всей семьей опустились на скамью, чтобы через минуту встать и помолиться богу (старик Матвей Семенович, наружно молодцеватый и веселый, подозрительно часто покрякивал; Настя сидела мрачная, с крепко сомкнутыми губами; Мишка жалобно морщился; сам служивый хранил показную бодрость), дверь внезапно распахнулась, и в хату быстро вошел с медно блестевшей на груди бляхой полицейский. Не смущаясь и не слушая никаких объяснений, он потребовал, чтобы Алексей отставил все дела и сейчас же с ним вместе шел в правление, к хуторскому атаману.

Дорогой Алексей узнал от того же полицейского, слабоватого на язычок, что часом раньше он, полицейский, заходил к Артему Коваленко и по приказанию атамана отвел его в клоповницу.

VII

Сегодня Надя целый день просидела в комнате, тихая, задумчивая, с припухшими от слез глазами. Все ей немило было и ни за что не хотелось браться. В обеденную пору должна была сходить к фельдшеру третьей сотни за медикаментами, которые тот на обе сотни привез из полкового околотка, но она не пошла — забыла. Забыла сходить и на кухню за обедом. Да он, собственно, и не нужен был. Есть ей нисколько не хотелось, хотя она и не завтракала, а Федор должен был вернуться из полкового штаба, из Ивановки, куда его вызвал за чем-то полковник, не ближе как ночью, а если замешкается, то и завтра.

Нынешнее утро встретило Надю суровой нежданной вестью: бабка Морозиха, ее единственный родной в хуторе человек, при воспоминании о ком на душе у нее всегда становилось теплее, приказала долго жить — скоропостижно и тихо скончалась спустя день после преображения.

Суровую весть эту принесло ей Пашкино письмо из ростовского госпиталя (видно, Пашку известил отец). Так много уже прошло времени с того дня, как бабка покинула горемычную юдоль, отделавшись от земных забот, и не стало у Нади ее неизменной всюду и во всем заступницы, а она только теперь узнала об этом! О себе Пашка почти ничего не написал. Упомянул только, что рана у него «загоилась» и что вот-вот его выпустят из госпиталя. Собирались, мол, доктора выпустить на прошлой неделе, но бок почемуто заболел опять и пришлось задержаться.

Вы читаете Казачка
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату