почти все ходили разутые и раздетые, а нового обмундирования пока и не предвиделось. Полковые и батарейные комитеты без конца слали запросы в дивизионный, но тот ничем не мог помочь. После случая под селом Слободзе-Канаки, когда дивизию загнали в тыл, она очутилась в положении пасынка: снабжать ее стали из рук вон плохо. Интендантство 4-й армии на требования дивизионного комитета отвечало одно: вы из состава армии выбыли, наряда на вас нет, обращайтесь в Петроград, в главное интендантство.
По существу говоря, это была только отписка. На самом же деле у интендантства не было не наряда, а самого обмундирования — шинелей, сапог, полушубков. Ни для сынков не было, ни тем более для пасынков. Армейские склады давно уже пустовали.
Единственно, что заседание комитетов дивизии могло придумать, так это — послать в главное интендантство не бумажку, а живых людей, представителей, которые сумели бы рассказать там о своих крайних нуждах и настойчиво потребовать, что по табелю положено казакам. Выделили для этого двух: одного из членов дивизионного комитета, бедового, грузноватого, цыганского обличья подхорунжего Ярыженской станицы Колобова, и от полков — Федора Парамонова, однажды уже побывавшего в столице.
Федор своим избранием был сначала очень огорчен. Перспектива хождения по начальству никак не прельщала его — он этого терпеть не мог. Но потом, потолковав с председателем дивизионного комитета Павловым, горевать перестал и охотно согласился поехать. Оказалось, что в Петрограде его ждет и кое-что приятное: там он опять мог встретить Малахова. О нем он вспоминал частенько и тужил, что потерял его из виду. Федор никак не думал, что Павлов, председатель дивизионного комитета, бывший сельский учитель, по доносу благочинного смещенный за вольнодумство с должности, не только наслышан о Малахове, но и отлично его знает.
Через несколько дней Федор снова был в столице.
Представители дивизионного комитета облазили почти все коридоры, углы и закоулки главного интендантства и Совета союза казачьих войск, почти все «дефиле», как шутил товарищ Федора, подхорунжий Колобов, и ничего, кроме любезных посулов, конечно, не добились.
И вот Федор отправился на поиски Малахова…
Стоял Федор у обнесенного оградой трехэтажного здания с царским орлом, высеченным в камне над главным входом, и, косясь на эту раскрыленную, расправившую когти двуглавую птицу, нетерпеливо всматривался в пробегавших мимо него людей.
Огромное это здание на берегу Невы был Смольный институт, где помещался Петроградский Совет рабочих и солдатских депутатов и Центральный исполнительный комитет.
Федор, любопытствуя, уже побродил по длинным сводчатым, скупо освещенным коридорам Смольного, забитым густыми толпами людей и до отказа насыщенным гуканьем сапог по деревянным полам, заглянул в комнату «Центрального армейского комитета», как свидетельствовала на дверях надпись, «Союза солдат-социалистов», побывал и во множестве других просторных белых и пустых комнат, о назначении которых говорили неуклюжие на дверях надписи поверх эмалированных, все еще не снятых пластинок: «III класс», «Классная дама» и так далее.
В казачьей секции Петроградского Совета, куда Федор в поисках Малахова заглянул в первую очередь, ему сказали, что Малахов, мол, действительно работает здесь, в секции, но сейчас его нет — ушел в комитет 2-го Кубанского полка, скоро должен вернуться. И Федор решил подождать у главного входа.
Не успел он выкурить цигарку, рассматривая мелькавшую мимо него разношерстную публику, главным образом в рабочей или солдатской одежде, как у ограды показалась знакомая сутуловатая фигура в старенькой, потрепанной шинели, и Федор, привычным жестом одернувшись, шагнул к дорожке.
В глубине души он побаивался, что Малахов может не узнать его сразу — мало ли у него таких знакомых! Но опасения его оказались напрасными. Как только Малахов завидел его радостную, чуть смущенную улыбку, он тоже заулыбался и, прибавляя шагу, сутулясь еще больше, издали крикнул:
— Парамонов!.. Каким родом?..
«Признал все же», — с удовлетворением подумал Федор, тряся его руку и вглядываясь в опрятно выбритое, отмытое и словно бы помолодевшее лицо Малахова.
— Довелось опять, как видишь… Вольный сам бежит, а невольного за рукав тянут… Семинарию прошел, — пошутил Фёдор, намекая на свой первый приезд в Совет союза казачьих войск, помещавшийся в духовной семинарии, — теперь чего ж… институт. По ученым местам, одним словом… Как-нибудь научат уму-разуму.
— Ну, брат, семинария-то насчет этого не дюже подходящая штука.
— Не дюже?
— Нет. Сам небось видел, как там нашего брата уму-разуму учат. Давно приехал?
— Вчера.
— Либо комитет за чем прислал?
— По части обмундирования счастья попытать.
— Ого, чего захотели! Ну и как?
— Дают… только из рук не выпускают.
Малахов улыбнулся.
— А вы думали, вам тут же вагоны подкатят? Как бы не так! Сперва надо скотинку развести да кож наделать, а уж потом о сапогах разговаривать. А? То-то и оно. Так ты, Парамонов, никуда особенно не торопишься? Давай зайдем на минуту в секцию, в казачью… я ведь тут сейчас работаю, — мельком сообщил он, — а потом поговорим по душам.
Вскоре они, побывав в секции и затем подкрепившись жидкими, с крохотным куском мяса щами, ржаным хлебом и кашей в столовой Смольного, в той самой обширной с низким потолком столовой на нижнем этаже, где в свое время обедали «благородные» девицы, вышли на берег Невы и уселись в нескольких десятках саженей от здания. Малахов вполголоса рассказывал Федору о последних столичных новостях. Он говорил, а сам то и дело недружелюбно поглядывал на пухленького щеголеватого господина в котелке, который неподалеку от них любовался рекой. Говорил Малахов больше всего о работе своей секции и о только что разгромленном мятеже главковерха Корнилова.
…В лето тысяча девятьсот семнадцатое политические события в России толкали страну вперед с неслыханной в истории быстротой. Народ все яснее понимал, что его обманули. Ему обещали все и ничего не дали — ни мира, ни земли, ни хлеба. Эсеры и меньшевики, стоявшие у власти, все теснее связывались с помещиками и буржуазией. «Соглашатели! Социал-предатели!» — называл их народ вслед за Лениным и, подхватывая большевистские лозунги, все настойчивей требовал: «Долой войну! Долой министров- капиталистов! Вся власть Советам рабочих, солдатских и крестьянских депутатов!» Партия большевиков час от часу крепла, несмотря на то что на нее всячески клеветали.
Керенский, утвержденный восьмого июля премьер-министром, хотя и неплохо охранял хозяйские дивиденды, но репутация его шла на убыль, и хозяева полностью положиться на него не могли.
Помещики, генералы и буржуазия начали искать «твердую руку». Тут-то по стечению обстоятельств и всплыло на поверхность имя того генерала Корнилова, который, будучи командующим петроградским гарнизоном, собирался в апреле тысяча девятьсот семнадцатого года пустить в дело артиллерию, чтобы расстрелять демонстрацию питерских рабочих, а позже ввел на фронте смертную казнь. Буржуазии этот генерал-монархист пришелся по нраву, о нем закричали в газетах как о национальном герое. Во второй половине июля Корнилов получил назначение на пост верховного главнокомандующего и, с попустительства самого Керенского, стремительно пустил в ход машину вооруженного переворота. Участвовала в этом вся реакция, в частности генералитет армии, — донской атаман Каледин, главнокомандующий юго-западным фронтом Деникин, начштаверх Лукомский, генералы Алексеев, Крымов и многие другие, мечтавшие, как и Корнилов, о восстановлении монархии.
В августе к Петрограду под разными предлогами стянуты были эшелоны «дикой дивизии» и другие части 3-го конного корпуса, который стоял до этого в резерве румынского фронта и которым командовал генерал Крымов.
Керенский, осведомленный о замыслах главковерха, поддерживавший его, в самую последнюю минуту, когда уже получил известие о выступлении, вдруг круто изменил курс и забил тревогу, очевидно опасаясь, что народные массы, поднявшись против корниловщины и разгромив ее, заодно сметут и его