сценарию.
Однако весь этот базар длился не более десяти минут и обрывался так же внезапно, как и начинался. Словно повинуясь какому-то невообразимому загадочному знаку режиссера, неистовая воронья пляска разом прекращалась. Вся стая вдруг стремительно срывалась с дерева и с тем же яростным карканьем устремлялась прочь. Она быстро растворялась на фоне зеленевших невдалеке гор. И все вокруг успокаивалось до следующего утра.
Могилевский очень быстро привык к визитам черных птиц. Они каждое утро с минутной точностью служили своеобразным сигналом побудки, мгновенно прерывая сон. Вороны сполна заменяли ему старый, часто останавливавшийся будильник, надрывный звонок которого он чаще всего вообще не воспринимал. И потом, Григорий Моисеевич ощущал себя при виде птиц одиноким и мудрым, с раннего утра настраиваясь на философский тон.
Десять лет тюремного заключения превратили его в настоящего философа. Он научился жить один, и, когда жена еще до того, как его отправили в Махачкалу, робко заикнулась о том, что готова все бросить и ехать за ним следом, Григорий Моисеевич отговорил ее от такого шага. К чему бросать налаженный быт, детей, а теперь и внуков, которые в ней нуждаются. Он спокойно выдержит и один. Потом добьется того, чтобы его воссоединили с семьей.
Как-то воскресным вечером Калошин пригласил Могилевского к себе. Это приглашение ничем не отличалось от всех предыдущих. Встретил гостя, как всегда, прямо в дверях с приветливой улыбкой и радушно пригласил к столу.
— Скучно мне что-то одному стало, Григорий Моисеевич. Составьте, пожалуйста, компанию. Давайте, коллега, позволим себе сегодня по стаканчику доброго винца, — предложил Калошин. — Угощайтесь: персики, яблоки — все свежее, с местного базара.
— Сердце, знаете ли, иногда пошаливает, — пожаловался было Могилевский. — Кольнуло — сразу иду в аптеку, беру валерьянку, валидол. Но сегодня так и быть, уклоняться не стану. Разве можно отказаться от приятной компании.
За долгие годы отсидки самым интересным выдалось общение с Эйтингоном и Судоплатовым. Они научили Григория Моисеевича разбираться в людях, оценивать их внутренние побуждения, степень их искренности. Для них такие вещи были частью работы, а неспособность распознавать намерения собеседника могла стоить им жизни. Они вспоминали старых коллег, давали им точные характеристики, угадывали подчас самые тайные их занятия и желания.
Могилевский при таких разговорах чаще всего молчал, наслаждаясь тонкой психологической проницательностью своих старых друзей. «Надо всегда доверять своему первому впечатлению, — любил повторять Наум Эйтингон. — Если вас при первой встрече что-то смутило или насторожило, либо попытайтесь разобраться в этом и доискаться до причины, либо перестаньте общаться с этим человеком».
Калошин настораживал профессора. Он чего-то постоянно недоговаривал, избегал прямого взгляда, да и улыбка у него была скользкая, неискренняя. Разобраться, в чем тут дело, Григорий Моисеевич не мог, он слишком устал от жизни, чтобы подвергать себя подобным изнурительным изысканиям. Могилевский лишь старался избегать частого общения с ним, но полностью запретить себе видеться с ним не мог. После того случая с анекдотом про Хрущева с Григорием Моисеевичем почти никто не разговаривал. Лишь Калошин заполнял этот вакуум, а жить совсем без общения с людьми профессор не мог.
— Спасибо за комплимент, — приторно улыбнулся Калошин, убирая с большого старинного кресла книги. Располагайтесь, как у себя дома! Представляете, на старом базаре за три рубля купил, а кресло девятнадцатого века. Его только отлакировать — и будет как новое. Присаживайтесь, снимайте пиджак, сегодня тепло…
— Да, душновато что-то нынче. Может, немного вина действительно перед сном не повредит… — неуверенно проговорил Григорий Моисеевич, сняв пиджак и садясь в старое кресло.
— Ну вот и прекрасно. Не будете возражать, если я вам предложу попробовать вот этого вина? Домашнее, здешней выработки. «Кям ширин» называется. Оно сладкое, и градусов немного. — Калошин поставил на стол бутылку красного вина и небольшую тарелку с острым сыром, разломал лепешки, принес зелень.
— Вы так любезны, коллега…
— Ну что вы, это так, по-соседски. Себе, с вашего позволения, налью, пожалуй, крепленого. Мне больше нравятся терпкие, с запахом миндаля. Здесь их хорошо делают.
Упоминание о горьком миндале насторожило Могилевского. Этим привкусом отличался цианистый калий.
«Зачем Калошин упомянул об этом? — с тревогой подумал Григорий Моисеевич. — И эти две разные бутылки на столе: мне он предлагает из одной, а сам пьет из другой…»
Так в свое время поступал и сам бывший начальник спецлаборатории, когда угощал заключенных отравленной водкой. Хилов делал на этикетке специальный знак, чтобы не перепутать бутылки. Вспомнив о Хилове, Могилевский содрогнулся: столь деликатные дела он доверял наркоману! Тот мог ошибиться, и высокая комиссия в полном составе отправилась бы к праотцам вместо испытуемого.
— Как вам угодно, — пробормотал Григорий Моисеевич, разрешая хозяину пить из другой бутылки.
В неспешной беседе прошло часа два. Говорили больше о мирских делах, о погоде, о событиях в стране. Словом, шла обычная беседа двух одиноких людей.
— Откровенно скажу, устал я от одиночества, — сказал Могилевский, меняя направление разговора. — Близкие далеко. Да и не до меня им. Своих дел по горло. А Родина от меня напрасно отказалась. Сослали в самую что ни на есть глушь.
— Ничего, и здесь можно пользу приносить.
— Так-то оно так, — согласно кивнул Могилевский. — Только вот смотрю я на вас, коллега, — с виду годов на пятнадцать, пожалуй, помоложе меня будете. А тоже вот один живете. Без семьи. Что, не сложилось или какая-то причина на то имеется?
— Да как сказать… Обстоятельства так сложились, да собственный характер сказался, — уклончиво ответил Калошин.
Могилевский затянулся папиросой. Неподдельная тоска читалась во взоре этого сгорбившегося, уставшего от жизни, седого человека.
— Знаете, — обратился он к Калошину, — всю жизнь я втайне вынашивал одну мечту…
— Это какую же, если не секрет.
— Вы, наверное, догадываетесь — я ведь еврей и уже немолодой, — помолчав, продолжал Григорий Моисеевич. Привычка к осторожности с малознакомым собеседником сказывалась, и он не сразу отважился высказать то, о чем думал в последнее время. — Жить в общем-то осталось недолго. Да и смысла особого в своем бытии не вижу. Стал сентиментальным, иногда что-то вспомню и заплачу. Со стороны, наверное, это кажется смешным. Сейчас, как, надеюсь, вы слышали, обетованная земля моих предков, Израиль, стала самостоятельным государством.
— М-да, — произнес собеседник, затягиваясь папиросой.
— Взглянуть бы хоть единственный раз на землю ту обетованную, на берег Иордана, на Иерусалим. После этого можно отправляться к Богу, на небеса.
— Вот уж никогда бы не подумал, что вы верующий!
— Да как сказать, — вздохнул Могилевский. — От веры нас еще в школе отвратили, и всю свою сознательную жизнь мы были атеистами, поэтому сомнения в душе есть, но…
— То-то и оно, — перебив, усмехнулся хозяин. — Сомневающихся в вере на небеса не пускают.
— Если бы только это…
— Григорий Моисеевич, у нас в институте ходят слухи, что в НКВД вы необычной токсикологией занимались? — неожиданно спросил Калошин.
Могилевский снова насторожился. В институте никто не мог знать, что он работал в органах внутренних дел. Григорий Моисеевич сам видел свое личное дело, там в графе «место работы» обозначена биохимическая лаборатория Академии наук, и слова Калошина — явная провокация. О самой спецлаборатории в НКВД знали лишь избранные. Но особо удивляться профессор не стал. Недругов у него