Как впоследствии любил об этом вспоминать сам начальник лаборатории, «во время моих опытов по применению ядов, которые я испытывал на осужденных к высшей мере наказания, я столкнулся с тем, что и другие яды могут быть использованы для выявления так называемой откровенности у подследственных лиц. Этими веществами оказались хлораль-скополамин (КС) и фенамин-бензедрини („кола-с“).
При употреблении хлораль-скополамина я обратил внимание, что, во-первых, дозы его, указанные в фармакопее как смертельные, в действительности не являются таковыми. Это мной было проверено многократно на многих субъектах. Кроме того, я заметил ошеломляющее действие на человека после приема КС, которое держится примерно в среднем около суток. В тот момент, когда начинает проходить полное ошеломление человека и начинают проявляться проблески сознания, тормозные функции коры головного мозга еще отсутствуют. При проведении в это время метода рефлексологии (толчки, щипки, обливание водой) можно выявить у испытуемого ряд односложных ответов на коротко поставленные вопросы.
При применении „кола-с“ появляется у испытуемого сильно возбужденное состояние коры головного мозга, длительная бессонница в течение нескольких суток в зависимости от дозы. Появляется неудержимое желание высказаться.
Эти данные натолкнули меня на мысль об использовании этих веществ при проведении следствия для получения так называемой откровенности подследственных лиц…»
Заманчивая идея делает любого человека одержимым, а исследователя — тем более. «Доктор» Могилевский с завидным упрямством, настойчиво проталкивал свою идею и, не располагая возможностями использования мало-мальски научных приемов, действовал в основном так называемым методом тыка. Главное — своевременно попасть в нужную точку. Других вариантов выполнения задачи, поставленной ему руководителем НКВД, в распоряжении Могилевского пока не имелось.
В предвкушении замаячившего было успеха Григорий Моисеевич занервничал, стал торопить подчиненных и сорвал несколько экспериментов. Видимо, переборщил с дозами, потому что подопытные начали вдруг нести такую околесицу, которую иначе как сущим бредом назвать было нельзя, а потом и вовсе отошли в иной мир, так и «не проявив откровенности». Впрочем, такого рода производственные издержки его уже волновать перестали. Умерших просто списывали, как израсходованный на исследования материал. Но как только простая арифметика стала фиксировать тенденцию к превышению выживших и разговорившихся над скончавшимися во время экспериментов «неудачниками», начальник лаборатории рискнул. Сразу к Берии напрашиваться побоялся — вдруг тот захочет лично убедиться в действии препарата и, если что-то сорвется, не сработает, тогда уж точно головы не сносить. Тщательно все взвесив, он решил доложить о своих «достижениях» заместителю наркома Меркулову. Как-никак он являлся куратором лаборатории. С ним у Григория Моисеевича доверительные отношения установились давно. Были и другие соображения. В это время как раз разворачивалась очередная реорганизация советской карательной системы, и Меркулов считался первым претендентом на должность наркома государственной безопасности. Упустить открывавшийся шанс было бы непростительно.
На стол Меркулову легла докладная, где, слегка приукрасив подправленной статистикой свои заслуги, Могилевский объявлял о серьезном «научном» прорыве в исследованиях по «проблеме откровенности». Генерал, понятное дело, обрадовался. Он проявил нескрываемый интерес к новому достижению начальника лаборатории в области токсикологии. Тотчас вызвал к себе руководителя 2-го управления генерала Федотова, предложил подключиться и продолжить «перспективное» исследование, подкрепить науку практикой.
— Выделяю вам, товарищ Федотов, в помощь сразу пятерых следователей, — объявил Меркулов. Но, видимо все-таки усомнившись в объективности рапорта об успехах лаборатории, уточнил: — Испытания будете проводить сразу по трем направлениям: с сознавшимися преступниками, с несознавшимися и такими, которые частично признали свою вину. Только после этого можно будет обнародовать результаты и приступать к практическому использованию изобретения Могилевского.
— Ясно, товарищ Меркулов.
— Надо досконально убедиться, насколько состоятельны предположения товарища Могилевского о возможности получения правдивых показаний без использования традиционных, так называемых особых методов воздействия.
— Да, резиновые палки и примитивный мордобой заставят любого подписать все, что сочинят следователи и опера, но до правды добраться позволяют далеко не всегда, — согласился Федотов, откровенно разговаривая с начальником о царящих в ведомстве пыточных порядках. — Нас теперь гораздо больше интересует подлинная информация, а не примитивные самооговоры.
— Это точно. И вот еще одно замечание, — поймал новую мысль Меркулов. — В эти исследования на «откровенность» никого не посвящать. Даже из числа сотрудников лаборатории. Пускай этот Могилевский возьмет с собой одного-двух самых доверенных ассистентов, и хватит. А то еще и опозоримся. Такое, к сожалению, на моей памяти случалось не один раз.
Федотов довел требование начальства до Могилевского. Тот взял себе в помощники Хилова и Наумова. Эксперименты решили проводить вне стен лаборатории. Особая засекреченность работы не позволила докопаться до сколь-нибудь систематизированной информации об этих исследованиях. Известно лишь, что чаще всего опыты организовывались либо в кабинете генерала Л. Ф. Райхмана, либо в следственной части по особо важным делам 2-го управления, выделившегося из НКВД самостоятельного Наркомата государственной безопасности. Могилевский, судя по всему, сделался и там своим человеком.
Как-то генерал Федотов представил Могилевскому заключенного, личность которого показалась начальнику лаборатории знакомой. Он долго напрягал память, силясь без подсказки вспомнить «пациента», как вдруг тот, увидев, что оказался наедине с человеком в белом халате, представился:
— Я Чигирев. Понимаете, тоже доктор, только занимался партийной работой.
Могилевский неожиданно узнал в Чигиреве того самого ненавистного ему секретаря парткома санитарнохимического института, который особенно досаждал ему своей постоянной подозрительностью, интересуясь историей с секретными материалами и исключением из партии. Своими расспросами и придирками он в те годы изрядно попортил Григорию Моисеевичу нервы. Мир тесен. И вот перед начальником лаборатории стоял сломленный, перепуганный насмерть человек, уже по всей форме прошедший обработку спецов из следственного управления и готовый наговорить на себя что угодно.
— Ну что, Чигирев, добился своего? — язвительно спросил Могилевский.
— Так точно, я своего добился.
— И чего же, если не секрет, ты добился? Выловил шпиона?
— Кто выловил? Я вас не понимаю…
— Ты меня-то хоть помнишь, Чигирев? Мы с тобой были когда-то очень хорошо знакомы. И вел ты себя по отношению к моей персоне как самая последняя скотина!
— Не припоминаю, чтобы мы с вами встречались, товарищ…
— Для тебя я вообще-то гражданин, а не товарищ. Но в качестве исключения, позволяю тебе называть меня товарищем. Даже коллегой, если хочешь.
— Простите, а почему меня привели к врачу? Или, может, вы выступаете в каком-то неизвестном мне, скрытом качестве?
— Одной ногой в могиле стоишь, а все выведываешь. Опоздал. Настучать на меня уже не удастся. Ну а насчет качества — доктор я. Только, сам понимаешь, тюремный. — Могилевский продолжал пристально разглядывать этого бледного, с ежиком на голове, в замусоленной казенной одежонке арестанта. В свое время у Чигирева был небольшой животик, лицо лоснилось от складок жира. Теперь перед ним стоял обыкновенный перепуганный доходяга, не вызывавший даже жалости. — Скажи, Чигирев, почему ты в спецодежде. Тебя осудили?
— Нет, товарищ, простите, гражданин начальник. Не осудили, но уже почти полгода сплю на тюремных нарах. От фронта освободился по брони. Но, видать, все равно от смерти не спастись. Крадется за мной, преследует.
— Что же ты натворил?
— Мало ли что… Но точно и сам разобраться не могу. Вызывают вот постоянно на допросы, спрашивают и днем и ночью про связи с заговорщиками. Обвиняют, бьют, стращают… Требуют назвать