вместо того, чтобы идти за гробом, шли тайком сбоку или параллельно ему по тротуарам улиц.

Офицеров, уличенных в заговоре, каждый день отправляли на двух грузовиках под село Царицыно, где их загоняли в овраг и расстреливали из немецких пулеметов. Немало положили их и в Троицком лесу, и еще долго, проезжая по этой роще, лошади, учуяв запах разложившейся плоти и, видно, еще нечто такое, что не поддается человеческому сознанию, в животном страхе шарахались в сторону и дико ржали, тараща безумные глаза.

Но арестованные продолжали прибывать, и подвалы домов купчихи Подуруевой на Лобачевке и домовладельца Набокова на Гоголевской были по-прежнему забиты людьми так, что в них можно было только стоять или сидеть, но уж никак не передвигаться.

Заполнив доверху овраг под Царицыном и сделав непроходимым от трупного запаха Троицкий лес, арестованных стали возить на расстрел к новой железнодорожной насыпи недалеко от Архангельского кладбища, благо трупы здесь легко можно было присыпать гравием и песком. Практиковались расстрелы прямо у здания Губернской ЧК, на его задах близ кирпичной стены, отделяющей Набоковскую усадьбу от Лядского сада, в бывших винных подвалах или сарайчике в углу двора. В такие часы Олькеницкий уходил либо в Совет, либо в городской комитет партии на улице Маркса – выстрелы его сильно раздражали и вызывали мигрень. Кроме того, им и его правой рукой Вероникой Брауде были негласно разрешены расстрелы на месте, если при обысках домов и усадеб находилось оружие. Особенно неистовствовала девятнадцатилетняя бывшая работница фабрики «Поляр», которую в городе все звали Красной Комиссаршей и именем которой еще долго пугали малых детей, когда те чересчур шалили или отказывались укладываться спать. В таких случаях стоило лишь сказать, насупив брови:

– Вот отдам тебя Красной Комиссарше, коли слушаться не будешь, узнаешь тогда, почем фунт лиха, – и дети мгновенно переставали шалить, залпом, не морщась, выпивали рыбий жир или теплое молоко с противной пенкой, закрывали в своих постельках глаза и вообще становились шелковыми.

О ее жестокостях в городе ходили легенды. Стреляла она из маузеров с двух рук и, как сказывали сведущие, самолично расстреляла в винных погребах Набоковского особняка около двух десятков бывших офицеров.

Однажды, когда опять шли расстрелы в винных подвалах и конюшне, Гирш Шмулевич направился в Совдеп, где на входе нос к носу столкнулся с предсовнаркома Яковом Шейнкманом.

– Слушай, Гирша, – сказал Олькеницкому Яков Семенович. – Мне сейчас некогда, – указал он на урчавшее у входа авто. – Поэтому это будет не просьба, а приказ: завтра мы с тобой едем на дачу к Бочкову – он приглашает – и воскресенье проведем на природе в спокойной обстановке. Отдохнем, подышим свежим воздухом. Кроме того, и моя дражайшая супруга Софья Альфредовна убедительно просила тебя быть. Все. Встретимся завтра в два часа.

Предсовнаркома республики товарищ Шейнкман сбежал по ступенькам и плюхнулся на заднее сиденье. Вместе с ним сел рыжий детина, зорко посматривающий по сторонам, – после покушения на него четвертого марта 1918 года Яков Семенович никогда не оставался в одиночестве.

Олькеницкий проводил взглядом автомобиль, подумал немного и повернул к горкому партии.

* * *

На даче у Бочкова все собрались около семи вечера.

– Ну что, товарищи, чайку?

– Можно, – отозвался Шейнкман.

– А у меня все готово, – сказал Борис Иванович, приглашая за стол. – И наливочка припасена...

– Только давайте о делах более ни слова, – властно произнесла Софья Альфредовна, шумно отодвигая стул и усаживаясь за стол. – Отдыхать, значит, отдыхать!

Бочков, наливая чай, поглядывал то на Шейнкмана, то на Олькеницкого. Они были чем-то неуловимо похожи, когда Олькеницкий снимал пенсне. Тогда оба напоминали великовозрастных школяров, спасающихся на студенческой скамье от мобилизации на фронт. Собственно, так оно и было.

Гирше было почти двадцать пять, и отсрочку от мобилизации он получил вначале в Бехтеревском институте в Петербурге, а от фронта отлынивал уже в Казани, пребывая в университете. Соратник же Якова Михайловича Свердлова по партийной работе на Урале Яков Шейнкман был на три года старше, от мобилизации спасался в Петроградском университете, а от призыва на фронт – в Казани, числясь студентом Императорского, а затем просто Казанского университета. Он нигде и никогда ни дня не работал и сделал себе партийную карьеру пламенными революционными речами, имея на руках мандат «ответственного оратора». А когда надобность в университете отпала, оба покинули его, целиком отдавшись революционной борьбе, расшатывая каждый по мере своих возможностей устои империи.

После чая и наливки, которая особенно понравилась Софье Альфредовне, все отправились гулять на луга, а потом, по предложению Шейнкмана, решили прокатиться на лодке по Волге до Пустых Моркваш, где надеялись встретить товарищей по партийной работе Зубакова и Назарова.

Но в Морквашах таковых не оказалось, и часов в одиннадцать вечера поехали обратно.

– Какая светлая ночь! – восхищалась Софья Альфредовна. – Яков Семенович, обрати внимание, какая ясная и светлая ночь! В такие ночи в голову приходят романтические мысли...

Причалив к берегу, пошли через луга на Займище. К мосту через речушку спускались гуськом; Бочков, лучше других знавший эту местность, шел впереди, выбирая дорогу почище, и оторвался от остальных.

Около моста перед ним как из-под земли выросли пять фигур.

– Стоять, паскуда, – тихо сказала одна из них в матросском тельнике и бушлате, направив в живот Борису Ивановичу дуло маузера.

У Бочкова аккурат в том месте, куда был направлен маузер, образовалась вдруг холодная пустота, и сильно захотелось сходить по обеим нуждам, особенно по большой.

– А ты что это, комиссар, так побелел-то? Неужто испугался? – насмешливо спросил матросик. – Братва, – обернулся он к остальным, – вы видели когда-нибудь дрожащего от испуга комиссара?

– Ты уж, Костик, не пужай его так-то, – делано-участливо произнес другой из зловещей пятерки. – А то еще, не ровен час, обсерется.

После этих слов у Бочкова внизу лопнуло, и по внутренней стороне ляжки потекло густое и теплое.

– Фу-у, – брезгливо протянул матросик. – А он и впрямь обосрался... Говори, куда девали миллион червонцев?

– К-как-кой мил-лион? – едва сумел разлепить губы Борис Иванович.

– Такой, какой вы у трудового народу сперли, – зло отрезал матросик. – Говори, не то щас стрельну.

К густому и теплому, продолжавшему вытекать из Бочкова, по ляжке потекло еще жидкое и горячее.

– Ну! – прикрикнул на него матросик.

– Это к-какое-то нед-доразум-мение, т-т-товарищи, – выдавил из себя Борис Иванович еле слышно.

– Чево?

– Эт-то ош-шибка, – булькнул горлом Бочков и полностью довыпростал мочевой пузырь.

– Ты Шейнкман? – спросил матросик, поигрывая маузером перед самым носом комиссара банка.

– Н-нет. Я не Ш-шейнкман. То есть не Ш-шейнкман я...

– А кто ты?

– Б-бочков.

– А где Шейнкман?

– Сзади идет, – с готовностью ответил Борис Иванович и оглянулся.

Скоро подошли Шейнкман, Олькеницкий и Софья Альфредовна.

– В чем дело? – глядя на Бочкова, спросил Олькеницкий.

– А ни в чем, – нагло ответил матросик и скомандовал: – Руки в гору.

Олькеницкий и Шейнкман увидели направленные на них стволы револьверов. В руке одного из налетчиков, стоявших немного поодаль, матовым металлическим блеском предупредительно блеснула продолговатая бомба.

– Ну, комиссары, сюды свое оружие. Жива!

Олькеницкий и Шейнкман послушно отдали свои револьверы.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату