Бальзака была и г-жа де Кастри, и склонность к коммерческим прожектам, были и долги. Но о долгах должны были быстро прекратиться разговоры, так как им по приезде был заключен договор на издание двенадцати томов «Очерков нравов» с крупной книготорговой фирмой вдовы Беше, и он получил единовременно 27 тысяч франков. Такой выгодной для писателя сделки не было с тех пор, как Шатобриан продал двадцать пять томов за 200 тысяч франков. В письмах к Ганьской он изливает нежности: «Я поцеловал эту страницу. Посылаю тебе лепесток моей последней розы и моего последнего жасмина», очень радуется, что ей понравились «Озорные сказки», и замечает: «Если что-нибудь из моих произведений меня переживет, то это Сказки», сообщает об огромном успехе, которым пользуются его произведения в Берлине, Вене и Гамбурге.
Жизнь Бальзака входит в обычную колею — четырнадцать часов за письменным столом, два часа прогулки, каждые три дня ванна, он счастлив, что работает и любит, но увы, не более как через месяц после получения такого крупного гонорара он опять сидит копейки. Придется бегать и искать денег, и он благодарит Ганьску и благословляет ее за то, что она предлагает ему тысячу франков взаймы, и тут же восклицает: «Что такое тысяча франков, когда мне нужно десять тысяч ежемесячно». А между тем доходов ждать неоткуда, так как «Эроп литтерер», где печатается «Эжени Гранде», начинает прогорать, и если роман не кончится печатанием, он опять много потеряет. Выручает его Ротшильд, супруга которого делает ему глазки, и вообще с деньгами, векселями, с портными и лавочниками ему вдруг повезло, и он в полном восторге: «Я оделся, как вельможа, обедал у Дельфины, а потом присутствовал при агонии «Эроп литтерер» и весело провел время у Жерара», — погода совершенно изумительная, настоящее лето, и вообще все чудесно. Завтра садится он за работу. Это была «Лавка древностей», которую он «мучительно выжал из себя в один день».
Но он очень доволен своей главной работой и пишет: «Найти Эжени Гранде после мадам Жюль — это, не хвастаюсь, свидетельствует о таланте». И это, действительно, не фраза. Обычно Бальзак в оценке своих собственных произведений восторженно относился именно к своим не лучшим вещам, и только здесь впервые, судя об «Эжени Гранде», взыскательный художник по справедливости остался доволен собой. Это было, действительно, одно из первых замечательных произведений, где Бальзак-реалист, на общем фоне романтических туманностей и самовлюбленности, стал вырастать в совершенно оригинальное и чрезвычайное явление французской литературы. Здесь небезынтересно вспомнить его сообщение в письме к Ганьской: «Прочел всего Гофмана; его слишком расхвалили, в нем кое-что есть, но не бог знает что, он хорошо говорит о музыке; он ничего не понимает в любви и в женщинах; он нисколько не пугает, да и не может быть страшно от вещей материальных». Подлинный реалист отказывается от всех своих прошлых средневековых чертовщин и всего мистического.
Но сидевшая в нем закваска прошлого еще понуждает иногда к произведениям, совершенно чуждым подлинному характеру его гения и в момент окончания «Эжени Гранде» (когда ему осталось сто страниц) он задумывает «Серафиту», полный мистический бред, и даже малоудачный по сюжету, ибо повторяет «Фраголлетту» Латуша, — тоже, как у него, существо — гермафродит, в которого одновременно влюблены мужчина и женщина, с тою только разницей, что Латуш был скромнее, и у него герой все-таки человек, а фантазия Бальзака заставила своего героя улететь на небо в качестве ангела.
В конце года Бальзак собирается снова свидеться с Ганьской в Женеве и, среди трудов и всяческих договорных забот с издателями нетерпеливо ожидает дня отъезда, продолжая заполнять свои письма к ней самыми нелепыми нежностями: «Ангел любви, душишь ли ты волосы?». И за несколько дней до отъезда вместе цветка, которого у него не оказалось, вкладывает в письмо спичку, которую поцеловал.
В конце декабря Бальзак уезжает в Женеву, и около полутора месяцев живет там, вблизи Ганьской, встречается с ней в тамошних салонах, на прогулках у озера и у себя в номере гостиницы, куда та приходила его навещать, когда он был болен насморком, и в остальное время сносясь с ней записочками: «Спал, как сурок, хожу, как околдованный, люблю Вас, как дурак, надеюсь, что Вы здоровы, и шлю Вам тысячу нежностей…».
Расцвет творчества
Бальзак отомстил маркизе де Кастри за ее коварство своим прекрасным произведением «Герцогиня де Ланже» (2-я часть «Истории Тринадцати»). И это личное оскорбление вылилось не в пасквиль, не в памфлет, а в замечательный роман. В нем дан образ женщины, в котором Бальзак своим беспощадным анализом вскрыл социальную сущность аристократки Сен-Жерменского предместья.
Весною 1831 года Бальзак одновременно с «Герцогиней де Ланже» пишет и печатает третью часть «Истории Тринадцати» — «Златоокую девушку». В перерывах он возвращается к «Серафите» и работает над новой вещью — «Поиски абсолюта», правит бесконечные корректуры переизданий романов и новелл, добавляет новыми опусами «Озорные сказки». Если принять во внимание, что для таких трудов он не только не оградил себя от внешнего мира монастырской стеной или добровольным заточением, а наоборот, принимал самое деятельное участие в его повседневной суете, а иногда и сам создавал себе лишние хлопоты, станет понятно, почему в этом году его переутомление выразилось в очень резкой форме.
Ночная работа за письменным столом довела его до такого состояния, что он не мог больше ни читать, ни писать, ни двигаться, и даже не мог разговаривать! Сначала, — рассказывает он Ганьской, — после такой месячной работы он испытывал приступы слабости час или два, затем пять часов, затем целый день, потом это творческое бессилие продолжалось по нескольку суток, и, наконец, месяцами.
Эти пустые места в своем творческом времени он старался, почувствовав себя здоровым, восполнить столь же, а может быть и более усиленным трудом, но даже и для такого могучего здоровья, каким обладал Бальзак, это не прошло даром, и с возрастом такие нерабочие интервалы стали длиться уже целыми годами, и его единственный помощник в работе — вредоносный кофе — не давал уже сильных эффектов творческого подъема. После одного из таких болезненных состояний у него зарождается благое намерение — месяц работать и месяц отдыхать, но план этот не выполняется, и Бальзак продолжает свои труды такими же резкими порывами, и бросает работу только тогда, когда уже рука от бессилия не может держать пера.
Издатель Бальзака Верде так описывает распределение его рабочего дня: «В самой полной, самой абсолютной тишине, герметически закрыв ставни и опустив занавески, при свете четырех свечей в двух серебряных канделябрах, которые возвышались на его рабочем столе, Бальзак писал, за этим маленьким столиком, перед которым ему не без труда удавалось уложить свой большой живот. Одетый в белую одежду монахов-доминиканцев, кашемировую летом, из очень тонкой белой шерсти — зимой, в длинных и широких белых брюках, не стеснявших движений, изящно обутый в красные сафьяновые туфли, богато расшитые золотом, опоясанный длинной цепочкой из венецианского золота, на которой висели золотые ножницы, далекий от мира, далекий от всякой суеты, Бальзак размышлял и творил, без конца правил и исправлял свои корректуры…
В восемь часов вечера, слегка закусив, он обычно ложился, и почти всегда в два часа ночи он снова садился за свой скромный стол. До шести часов его живое, легкое перо, излучавшее электрические искры, быстро носилось по бумаге. И только скрип этого пера нарушал тишину его монастырского уединения. Потом он брал ванну, в которой проводил час, погруженный в размышления. В восемь часов Огюст подавал ему чашку кофе, которую он проглатывал без сахара… Затем он продолжает творить с тем же жаром до полудня. Завтракал он свежими яйцами всмятку, пил одну воду и заканчивал этот легкий завтрак второй чашкой превосходного кофе, тоже без сахара. С часу до шести — снова работа, бесконечная работа. Потом он обедал, очень легко, и выпивал небольшой стаканчик вина Вуврей, которое очень любил и которое обладало свойством веселить его ум…».
Эту картину писательского подвижничества дополняют воспоминания Теофиля Готье. «У него была следующая манера работать: выносив и пережив замысел, он скорописью, корявым, небрежным почерком, почти иероглифами, набрасывал нечто вроде сценария на нескольких страничках и отсылал его в