кланяться низко в пояс.
…До Режицы добрались мы сравнительно быстро. Но моя колесная жизнь на этом не кончилась – на другой же день вызвали в штаб дивизии, вручили секретный пакет и снова отправили в Москву.
По возвращении в Режицу случилась неприятность – я заболел сыпным тифом и попал в госпиталь.
Тифозных в этой лечебнице было едва ли не меньше, чем раненых. А смертность от сыпняка намного больше, чем от ранений.
Недели две я умирал, но «футбольный» мой организм все-таки выстоял. Пережив кризис, я пошел на поправку.
Отлежал месяц в госпитале, выписался и отправился в часть. Оказалось, за это время 2-ю латышскую дивизию переформировали в 15-ю армию. Я получил назначение в ее штаб – в распоряжение начальника полевого штаба товарища Хрулева.
Я был недоволен своим положением военного писаря. Тем более что брат Александр уже воевал на передовой. Его, как человека с военной специальностью, отправили в 4-ю стрелковую дивизию командиром роты.
О том, чтобы мне проситься на передовую, не могло быть и речи. Такая просьба могла вызывать только смех – после болезни меня буквально шатало из стороны в сторону. Но, когда началось наступление нашей армии, я стал фельдъегерем полевого штаба, и уж чего-чего, а романтики опасности в моей новой службе хватало. Работал в секретном отделе, распоряжался автомобилем с телеграфной установкой, мотоциклом, который грузился в кузов, и двумя красноармейцами – телеграфистом и мотоциклистом.
Армия наша быстро продвигалась на запад. Мы вошли в Польшу и устремились к Варшаве.
Брат иногда присылал мне весточки. Хоть и не очень регулярная, но все же связь. Пару раз мы даже виделись – когда их часть переводили в резерв. Но потом вести от него прекратились.
Несколько месяцев неизвестности. В голову лезло самое плохое, но надежда все же не покидала.
К тому времени части 15-й армии заняли Белосток. Моя фельдъегерская группа квартировала в небольшом доме какого-то польского мещанина.
Однажды, поближе к ночи – я уж собрался было спать, – прибежал вестовой и сообщил, что меня срочно требует товарищ Хрулев. Спешка была такая, что я едва успел одеться. Красноармеец сказал: приказано, мол, доставить как есть, в чем есть. Я стал допытываться о причине, и он ответил: «На пианине играть будешь». Я выругался, подумав, что у крупного руководителя Красной Армии генеральские замашки. Подумал, потому что не знал о второй причине моего вызова. Из-за нее-то Хрулев и облек в шутливую форму этот по приятному случаю приказ, который красноармеец понял буквально.
Я вошел в зал и, отыскав глазами начальника штаба, направился к нему, чтобы доложить о прибытии. Но не успел сделать и нескольких шагов, как услышал… Голос донесся от одного из столов, за которым сидело с десяток военных.
– Миша!
Ко мне, раскрыв объятия, летел Александр…
Он похудел, лицо уставшее, серое. Оно показалось мне сперва чужим, утратившим знакомую мальчишескую мягкость, скупым на улыбку. Только минуту спустя в смеющихся глазах обнаружил родное, близкое и… не то, чтобы детское – сохраненное, донесенное от детства.
Он усадил меня за стол рядом с собой. Кто-то предложил выпить за счастливую встречу. Минут десять мы с ним сбивчиво, прерывая друг друга, рассказывали о себе. Потом Хрулев, перекрывая голоса, крикнул:
– Ну ладно, братья, нынче еще успеете наговориться – вся ночь ваша. Ты, Михаил, сыграл бы нам… что-нибудь для души. Хочется хорошей музыки послушать, истосковались по красивому, людскому…
И верно, истосковались. Бойцы облепили рояль и слушали вальс Шопена, который, несмотря на большой перерыв, получался у меня неплохо. И это потому, что стояла неожиданная, удивительная для подвыпившей компании тишина. Здесь были и такие, кто, возможно, видел рояль и слышал его звуки впервые. Но слушали, как знатоки большого музыканта. Я это чувствовал. Чувствовал, как прихватил их сердца, ощущал вокруг себя весеннюю капель, оттаивание заиндевелых душ.
От музыки дохнул на них аромат той истинно красивой жизни, к которой они стремились, за которую вели эту войну. Сейчас им чуть приоткрылся лик этой жизни и показался прекрасней, чем они того ожидали.
Я обратил внимание, как хмелели эти люди…, вернее, на качество, что ли, охмеления – ничего похожего на разгульно-купеческое, бесшабашное «пей-гуляй»… На уставших, изнуренных лицах блестели глаза. И улыбка… не то, чтобы сдержанная – какая-то бессильная.
Потом они пели под мой аккомпанемент, очень немногие танцевали, плясали, к тому же не слишком дружно. Большинство оставались за столами и в основном слушали – вальсы, польки, падеспани, которые я подбирал по слуху. Под конец ко мне подошел начштаба Хрулев и сказал:
– Ну, Миша… Спасибо тебе, брат! Я и не знал, что ты так хорошо играешь. Я, конечно, не шибко в этом разбираюсь, но кажется мне, человек ты талантливый. Думаю, скоро мир наступит. Останешься жив, непременно иди учиться. И не слушай дураков, которые говорят, что революции эти дела не нужны. Ты нынче сам видел: нужны или нет?!
Наступил 1921 год. Военные действия на западном театре войны закончились. 15-ю армию перевели в Россию, в Великие Луки. Случайно ли так совпало, или кто-то подсказал квартирмейстерам, но при расквартировании штаба меня поселили в дом, где имелось пианино.
Несколько дней спустя в дверях штаба я случайно встретился с Хрулевым. Он прошел мимо, не обратив на меня внимания. Но вдруг остановился, оглянулся и сказал:
– Сушков, поди-ка сюда. Я подошел.
– Проезжал я тут… из машины заметил вывеску: «Великолукская музыкальная школа». Ты узнай, может, она и не работает? Если работает, запишись и начинай учиться. Я скажу, чтобы тебя отпускали. Выйдут какие сложности, приходи ко мне. Чем смогу, помогу.